Парадокс информационных войн (окончание)
Правила противоборства
Современное информационное поле на Западе основано на идеологии левого либерализма. Его нередко отождествляют с социальным либерализмом (либеральные ценности плюс сильное государство, сглаживающее социальное неравенство), но это не совсем так. Левый либерализм — более широкое течение, постулирующее курс на преодоление государства и его замену транснациональными общностями на основе определенных идентичностей. Несмотря на различные ее модификации, леволиберальная идеология на современном Западе остаётся в целом безальтернативной. Другие идеологические концепты следует подавать «завуалировано», «осторожно», представляя их как модификации левого либерализма, поскольку как самостоятельные течения они пока занимают маргинальные позиции.
Предпосылки для леволиберальной идеологии изначально содержались в самой американской культуре. Будучи в своей основе радикально-протестантской, она постулировала одномерное, черно-белое восприятие мира: «общину избранных», предопределенную Богом для спасения, и «греховный мир», предопределенный для уничтожения. Американская культура противопоставила европейской культ наивного естественного человека, лишенного высокого образования, культурного пласта, но зато — «чистого сердцем», т.е. угодного Богу. Не обладая богатым культурным багажом, такой человек имеет ярко-выраженное черно-белое мышление: он инстинктивно знает, что хорошо, а что плохо. «В отношении американца к демократизации много от религиозности. Пиетет к ней связан с высоким моральным авторитетом, которым в глазах американца обладает проповедь вообще... Демократизация мира приобретает черты сакральности в глазах американца, потому что по функции она родственна привычным формам «богоугодного» религиозного обращения», — писал об этом российский международник А.Д. Богатуров. Отсюда, кстати, проистекает и не всегда понятное русскому человеку американское ханжество. Оно — продукт протестантского мессианизма: «даже если мы где-то согрешили, все равно это сделано во имя Господа, и не греховным народам нас судить».
Первый шаг к утверждению левого либерализма на международном уровне был сделан после Второй мировой войны, когда державы-победительницы выработали основополагающие правила современного мира. Ими стали три базовых принципа Устава ООН: признание формального равенства народов и рас, согласие с одинаковыми правами и больших, и малых стран и ограничение суверенного права государств на объявление войны. Это не означает, однако, что с тех пор великие державы их не нарушали — нарушали, при том регулярно. Другое дело, что эти правила создавали смысловое пространство для подачи информации, формировали свод правил поведения в информационном пространстве. Последнее уже не было свободным в понимании XIX в. — информационные пространства ведущих стран исключали требования завоевания колоний: раздела малых стран на сферы влияния или ведения войны. Говорить об этом стало возможно только косвенно, имплицитно — в противном случае любой мог быть обвинён в нацизме или симпатиях к нему.
Такой информационный нарратив отсекал от информационного поля практически все идеологические компоненты XIX в. Последний превратился для нас в ушедшую цивилизацию, а его социальная (сословная) и идеологическая (неравенство людей, народов и рас) системы были дискредитированы национал-социализмом. Целый ряд тем — вроде природных способностей и качеств наций, психологии лидеров, управления массами — сам собой перешел в разряд полулегальных. Говорить об этом не очень приветствовалось и желательно было подавать информацию под исключительно историческим соусом: мол, «в XIX в. некоторые историки и философы считали так, но мы…». Тем самым негласно утверждался либеральный нарратив подачи исторических и политических событий — они должны были подаваться в исключительно прогрессивном ключе как движение от простого к сложному, от отсталого к передовому. Любые иные трактовки истории блокировались как «путь к нацизму» или «философия тоталитаризма».
Вот почему на современном Западе история стала своего рода легальной формой протеста, последним окопом для легальной борьбы с левым либерализмом. Рассказать о том, как это было в прошлом, остается едва ли не единственным вариантом заставить аудиторию задуматься о чем-то, не опасаясь обвинений в расизме, нетолерантности или «маскулинности». Возможно, именно поэтому информационное пространство современного Запада подчеркнуто внеисторично: оно основано на представлениях, что вся история человечества осталась где-то по ту сторону 1990 г., а после него началось нечто принципиально новое — все «в первый раз». (Задел для такой «зачистки» истории формируют многочисленные антирасистские и феминистические движения, требующие убрать из образования то Р. Киплинга, то Вагнера, то Ф. Ницше). Ведь история разрушает одномерную черно-белую мораль, а потому ее желательно исключить из леволиберального информационного и образовательного пространства.
Второй шаг был сделан в 1960-х гг., когда на Западе укрепилась идеология и культура «новых левых». Именно в это десятилетие США и западноевропейские страны были охвачены двумя взаимоувязанными кампаниями: 1) борьбой за права всевозможных меньшинств; и 2) крахом классической культуры, влекущим за собой крах жестоко иерархичной системы смыслов. В информационном пространстве эта волна утвердила несколько таких смыслов: неприязнь иерархии, культ принадлежности к меньшинству и нигилизм по отношению к государству. Эти информационные волны могли выступать и как «культура постмодерна» для интеллектуалов, и как массовая рок-культура для широкого населения; но ее смысл оставался единым — слом классических культурных норм и утверждение идеологии транснационализма — общности через усвоение пласта наднациональной культуры. В информационном пространстве Запада стала утверждаться идея космополитизма, реализуемая через анархистскую желательность «преодоления государства» ради наднациональных общностей вроде «глобального гражданского общества», гендерных или расовых движений. Одним из компонентов этого движения стал распространяющийся культ международного английского — не классического английского языка, а его опримитивленного варианта, получившего название «америкэн инглиш».
Культ всевозможных меньшинств был опять-таки легитимизирован итогами Второй мировой войны. Защита прав меньшинств (расовых, сексуальных, политических) подавалась как гарантия от нового нацизма. (По логике: «один раз не защитили – получили Гитлера, второй раз этого не будет»). Соответственно противник излишнего внимания к меньшинствам быстро получал ярлык «скрытого фашиста», «расиста» или просто «человека с тоталитарным мышлением». Права меньшинств подавались как гарантия от «нового фашизма», что само по себе затрудняло противодействие их наступлению.
Именно в этот период в общественной жизни «Атлантического мира» произошел переход от правого либерализма к левому. Правый либерализм постулировал культ классических свобод (слова, печати, совести и собраний), соглашался, скрепя сердце, на социальную систему, но при этом провозглашал культ соревнования и успеха. В свою очередь, левый либерализм постулировал культ свободы как таковой и приоритет прав меньшинств, что означало возможность ограничения прав большинства, то есть так называемой позитивной дискриминации. На уровне личности левый либерализм предлагал стремление к расслабленному образу жизни: от культа нерабочего времени и «тусовок» до буддийских и даосистских практик, адаптированных под мировоззрение современного американца или западноевропейца. На смысловом уровне это означало утверждение сначала в СМИ, а затем и в политике репрессивной модели либеральных ценностей. Ради прогресса необходимо ограничивать «слишком успешных», «слишком белых», «слишком сильных» — фактически всех, кто выходит за уровень потребителя масс-культуры.
Третий шаг был сделан в 1970-х гг., когда идеология левого либерализма переросла в идеологию либерализма транснационального. Ее воплощением стало принятие на уровне ООН и «Группы семи» концепции устойчивого развития. Базируясь на довольно спорных положениях Римского клуба, она постулировала согласование научно-технического развитиями с контролем над природными ресурсами и удовлетворение определенных потребностей человечества. С тех пор западное информационное пространство оказалось заполнено экологической и эко-технологической проблематикой. Именно устойчивое развитие позволило легитимизировать «глобальное управление» как ключевой образ, ставший на современном Западе подобием религии.
Большинство привычных нам информационных конструктов были легитимизированы в рамках концепции «устойчивого развития» и не уходят из политической риторики уже полвека. Любая простейшая проблема сразу же ставит вопрос об идеологической наполненности многих привычных нам клише. «Глобальная ответственность» (хотя перед кем именно мы должны отвечать и почему?), «рациональное природопользование» (хотя кто установил его рациональность или нерациональность?), «исчерпание природных ресурсов» (хотя это всего лишь гипотеза Римского клуба), «достижение пределов экстенсивного экономического роста» (хотя это еще одна гипотеза Римского клуба), проблемы «глобального Юга» (хотя Иран и Ирак, ЮАР и Бангладеш не осознают себя единым целым), «человеческий потенциал» (хотя страны с высоким уровнем образования и ВВП на душу населения быстро становились жертвами агрессии, да и разное образование нацелено на получение разных результатов). Но все эти стереотипы завоевали информационное пространство и, оторвавшись от своих корней, зажили собственной жизнью. Зато они позволяют легитимизировать систему глобального управления, создавая эффект, что бедные США тянут на себе «воз глобальных проблем» ради общего блага.
У России просто не было места в этой информационной системе, несмотря на все ее попытки завоевать информационное пространство. Она не могла стать ее лидером — это место было прочно занято США, которые были ее создателем. Она не могла стать и ее рядовым участником в силу своих ресурсов, своего места в международных отношениях и просто изначальной непринадлежности к западной культуре. Она не могла стать равноценным США полюсом, ибо такая система не предполагает равноценную, с точки американцев, информационную альтернативу. Она не могла стать и системной оппозицией — эта роль уже была занята рядом западноевропейских стран, которых Россия превосходила по уровню ресурсов. Так называемая слабость России на информационном поле связана не с какими-то ее неудачными действиями или неумением «пиарщиков», а с ее неинтегрируемостью в данное пространство. Тем более что страны Запада сделали все для его закрытия для России, видя в ней потенциального крупного конкурента.
Трудно согласиться со сторонниками «манипулятивности» современных западных СМИ. Они не манипулятивны, коль скоро они и не скрывают свою ангажированность в пользу леволиберальной системы. Набор пропагандируемых ими информационных образов весьма прост. В его основе лежит идея единого западного сообщества на основе леволиберальных ценностей, обладающих верховным правом судить других. Эту систему можно принимать или не принимать, но ее нельзя переспорить или переубедить, как и любую религиозную (в данном случае квазирелигиозную) систему. Теоретически она может исчезнуть или при расколе самого Запада на реально враждебные друг другу блоки, или в результате прекращения существования США или ЕС в их нынешнем качестве. Следовательно, вопрос об информационной войне — это всего лишь вопрос о готовности или неготовности определенного незападного социума принять данную систему.
Прекращение соперничества
Информационная война — это, таким образом, конвенция в которой оба противника согласны играть по определенным правилам. Именно игра по правилам, в рамках которых действовали обе сверхдержавы, и была смыслом первой холодной войны. И американские, и советские элиты в целом разделяли набор базовых правил, сложившихся по итогам Второй мировой войны и зафиксированных в Уставе ООН. Ни советская, ни американская элита не выступала за возвращение в международные отношения расовой сегрегации и иерархии, прав великих держав свободно делить малые страны или свободного объявления войны. Ни советская, ни американская пропаганда не называли противника «варварами» или «низшей расой». Советская и американская дипломатия боролись за симпатии стран Третьего мира, а не требовали вернуть превосходство белой расы, колониальную иерархию XIX в. или принцип деления «малышей» на сферы влияния.
Советская идеология постулировала принцип соревнования двух систем. Но соревнование означает, что мы признаём оппонента равным себе и наличие у него каких-то позитивных моментов, которые нам следует превзойти. Французы и немцы не соревновались друг с другом перед Первой мировой войной: они готовились к смертельной схватке, равно как и СССР не стремился соревноваться с Третьим Рейхом или превзойти его в каких-то сферах — обе стороны готовились к военному противостоянию. Информационная война невозможна там, где мы считаем, что противника следует уничтожить как такового — она требует соревнования, т.е. согласия на правила в пользу одного из ее игроков. Без этого речь может идти только о военной пропаганде.
Окончание холодной войны создало, как ни странно, предпосылки для будущего прекращения информационных войн. Их пространство резко сузилось. Прежде можно было разделять русских и коммунизм, американский народ и «американский империализм», но в условиях нового тура соперничества великих держав разделить политику США и американцев, Россию и русских, китайский коммунизм и китайцев, японский милитаризм и японцев уже невозможно. Если мы выступаем против страны как таковой, а не ее идеологии, то мы неизбежно ставим себя в позицию врага ее политики, культуры, ценностей, а в конце концов, и ее населения. Возможность влияния на население данной страны сужается.
Неизбежно сужается и респондентная группа для информационного воздействия. Одно дело — выступать против идеологии (коммунизма или либерализма), даже определенного политического режима. Другое дело — быть против собственной страны и поддерживать ее противника, отрыто выступающего за ее поражение, территориальное разукрупнение или ликвидацию как таковую. Здесь происходит неизбежная маргинализация «внутренней оппозиции» и переход значительной части прежней оппозиции к патриотическому выбору. Этот парадокс подметил еще русский западник Георгий Федотов в 1936 г.: «Мы с тревогой и болью следим отсюда за перебоями русского надорванного сердца. Выдержит ли? Выдержит ли оно новое военное напряжение, которое, вероятно, будет тяжелее прежнего, перед лицом опасностей несравненно более грозных?».
На многочисленных политических ток-шоу мы часто слышим вопрос: «что может противопоставить Россия идеологии глобального мира?». Добавим от себя — идеологии левого либерализма. Но в этом тоже заключается наследство ХХ в., требовавшего от великих держав обязательно предоставить некий глобальный проект. Между тем требование «мира без гегемона», то есть порядка баланса сил — это тоже идеология. Национализм и даже шовинизм — это тоже идеологии, правда, отрицающие саму глобальность мира. Опыт последней трети XIX в. доказывает нам, что они вполне могут уживаться с экономической глобализацией, когда немец спокойно потребляет английские товары, думая, как уничтожить Великобританию, а русский, гуляя по Вене, желает распада Австро-Венгрии. Пространство для «общих» информационных смыслов уничтожается. Вспомним любопытный пассаж из романа В.С. Пикуля «Честь имею» о кануне Первой мировой:
«В Берлине заметно был огорчен Мольтке-младший:
— Жаль, что все закончилось возней со свининой, а убийство в конаке не вызвало ответной оккупации на Балканах. Нами упущен был повод для начала европейской войны».
Вряд ли информационная война возможна с противниками, придерживавшимися такой идеологии. Но современные информационные войны все ближе подходят к своему самоотрицанию. Демонизируя страну-оппонента, насаждая ненависть ко всем ее представителям, они неизбежно подталкивают и свое население, и население этой страны к отказу от леволиберального консенсуса. На смену информационной войне по правилам может прийти информационная война без правил. А значит, возникнут национальные (или блоковые) информационные пространства, отрицающие друг друга как таковых.
Иначе говоря, информационная война требует взаимодействия национальных информационных пространств. Но если у каждого из нас свое пространство, свой образ современности, абсолютно несовместимый с образами оппонента, то нам становится не о чем говорить друг с другом. Там, где нет «хороших русских» (американцев, тайванцев, японцев, поляков... — нужное подчеркнуть), нет коммуникации, даже если мы улыбаемся друг другу и ходим на туристические экскурсии: говорить готовятся реальные пушки. Вполне возможно, что именно к такому миру мы возвращаемся на протяжении последних десятилетий.
***
Современные информационные войны могут продолжаться до тех пор, пока все их участники признают леволиберальный нарратив. В публицистике его иногда отождествляют с признанием американского лидерства, что не совсем корректно: можно не принимать международную политику США, но вполне разделять ее ценностную основу. Противники США (шире — «Атлантического мира») пока играют по правилам леволиберального информационного поля. В этом смысле они обречены занимать в информационных войнах более слабую позицию, чем «Запад» — создатель и монополист этой системы. Как только леволиберальный нарратив распадется, информационные войны потеряют свой общепризнанный характер: у противников не будет конвенции.
Леволиберальный нарратив пока продолжает преобладать в мировой политике. Но за минувшие два десятилетия он стал размываться под воздействием реабилитации национализма и собственной трансформации в более репрессивные политические системы. Ужесточение прямого военного соперничества США с Россией и КНР ставит под сомнение все постулаты леволиберальной идеологии, заменяя их старой идеологией соперничества великих держав. А, значит, и вести информационную войну с таким противником будет практически невозможно, ибо его информационное пространство будет отрицать информационное пространство оппонента. Логика информационной войны перестанет действовать в мире, основанном на отказе от диалога, поскольку сама информационная война, как ни парадоксально звучит, — только вариант диалога.