- Ромашка, бригада девятнадцать свободна на Чайковского.
- НА СТАНЦИЮ, ОДИН-ДЕВЯТЬ!
На станцию? Сейчас? Первый вызов после вечерней пересменки – когда корешки с другими вызовами вытягиваются у диспетчера направления на столе в длинный частокол?
Я вопросительно посмотрел на врача.
Игнатович отвернулся.
- Валерий, на станцию. Артемий, сумку держите под руками.
- Ясно.
- Феназепам еще есть?
- Есть.
Улица Чайковского потянулась вдоль окон машины ветвями каштанов, на которых только-только стали набухать почки.
Я сидел в крутящемся кресле салона, закутавшись в куртку, сжимая ногами оранжевую укладку. Почему сейчас нас дернули на станцию? Что опять случилось? Алиевна на ожидаемом длительном больничном, отпадает она… кто еще? Лариса, Таня, Яночка из заправки? Аня-Лилипут?
Машина повернула на улицу Леонова.
Или..?
Первое, что я увидел, когда мы въехали на освещенный фонарем двор подстанции – фигурку Юли, какими-то странными, шатающимися шагами бредущей нам навстречу. Юлька не на смене, не в форме, видимо, приходила навещать Веника….
На миг обожгло – не жених ли Мадины снова наведался? Юля же тоже тогда была…
Не дожидаясь, пока машина остановится, я рванул тугую, заедающую замком, дверь, выскочил наружу, бросился навстречу девушке.
- Юль, ты..?
- Тёма…. – глухо, стонуще. – Тёма… Тёмочка…
Я торопливо обшарил ее руками – спина, голова, руки, живот. Нет ни крови, ни ран. Ни торчащих рукояток ножей, ни петель вывалившегося кишечника.
Сзади хлопнула дверь кабины, выпуская Игнатовича.
- Тёма…. он…
Я понял.
Мокрое от слез, опухшее, некрасивое в неверном свете фонаря, лицо Юли дергалось, стягиваясь в болезненную гримасу. Давно плачет. Больше часа.
Чья-то холодная и когтистая рука аккуратно взяла меня за затылок, вонзила когти куда-то в шею, парализуя глотку, после чего двинулась вниз, проводя ледяные полосы по позвоночнику, скручивая кишки в морозные дрожащие узелки.
Игнатович не приближался – стоял.
Оттолкнув Юлю, я побежал под навес, мимо курилки, в сад. Заросли юкки, станционное крыльцо слева, пустое и сияющее глупым, проклятым, равнодушным электрическим светом, узкая дорожка, протоптанная к домику из картонных коробок.
- ВЕНЯ!
Домик был пуст. На нем сушился спальный мешок – Веник каждое утро его развешивал. Горка тарелок, ворох газет, на которых спал кот, мыльница с обмылочком, пластмассовый чехольчик с зубной щеткой, мятая зачитанная книжка «Хождение по мукам», подушка с вышитыми на ней синими цветами, аккуратно развешенные носки на согнутых шинах Крамера, тетрадка с заложенной ручкой, где он отмечал для Игнатовича специально прием препаратов. Недоеденный, едва начатый, пирожок…
- ВЕНЯ!!
Опрокинутая банка, заляпанная красным. Застывшие пятна плевков на каремате, широкие, размазанные, такие бывают, когда дикий кашель рвет глотку, заставляя выплевывать содержимое каверн на все, что рядом…
Я вскочил, диким взглядом обводя пустой и холодный станционный сад.
- ВЕНЯ, ТЫ ГД…
Он лежал метрах в десяти – тихий, молчаливый, неподвижный.
На подгибающихся ногах я приблизился.
Бесцветное после многочисленных стирок пальто. Ноги в разбитых, много раз чиненных, ботинках. Лохматая борода, закрывающая грудь. Пятна крови на ней, впитавшейся в жесткие волосы.
Опустившись на колени, я провел рукой по его голове, задирая, приподнимая. Веник успел закрыть глаза перед тем, как умереть. Казалось, он просто заснул.
Перебирая ногами, я подобрался к его плечам, закинул голову себе на колени.
- Вень, ну ты чего, в самом деле, а?
Я не слышал рыдания Юли, не слышал голосов диспетчеров, появившихся на крыльце. Не видел Игнатовича и Валеры, медленно подошедших, остановившихся под навесом. Все понявших еще в тот момент, когда нас вернули на станцию после первого же вечернего вызова.
- Вень, хватит. Слышишь? Хватит дурака валять! Мы тебя вылечим, я обещаю!
Он был холодный, очень холодный. И не хотел мне отвечать.
- Веня, мы бабушку Филиппчук сейчас спасли, слышишь? И тебя спасем!
- Мужчины, вы сделайте уже что-то, а.. ? – донеслось с крыльца.
- ВЕНЯ, СЛЫШИШЬ МЕНЯ? – заорал я. – МЫ ЖЕ «СКОРАЯ ПОМОЩЬ»!! МЫ ВСЕХ СПАСТИ МОЖЕМ!
- Артем…
Игнатович.
Мягкий комок шерсти – Подлиза, нервно мурчащий, тыкающийся мордочкой в мои пальцы и в лицо лежащего Веника.
- Веня, ну пожалуйста… не сейчас, не в мою, НЕ В МОЮ, ****Ь, СМЕНУ!!!!!
Смутно я видел, как мой врач уходит, держа в руках Подлизу. Видел Юлю, которую обнимали Таня и Лариса, бьющуюся, вырывающуюся. Слышал, как вызывали полицию. Понимал, что скоро Веник, безмолвным манекеном лежащий у меня на коленях, уйдет навсегда.
- А помнишь – я тебя спас? – шептал я ему на ухо. – Помнишь – ты этому уроду, что на Мадинку кинулся, живот разгрыз?
Мелькнула машина приехавшей бригады.
- Помнишь, Вень, ты на станцию пришел? А котика… помнишь, как котика из Крапивина достал?
Лешка Вересаев, тяжело топая, бежал ко мне.
Обнимая лежащего, я не реагировал на его тычки, на какие-то глупые попытки меня оторвать, поднять, оттащить.
- Помнишь, Веня…?
- Мирошка, помоги, ну!
- И кушать тебе приносили, и спальник купили…
- Громыч, ну пожалуйста, прошу же! Иди давай! Или двину тебе сейчас!
«Реанимальчики» тащили меня в сторону крыльца.
Веник остался там, на земле – холодной, пустой, равнодушной.
Оказавшись в коридоре станции, я пришел в себя. Оттолкнул фельдшеров бригады реанимации, уперся лбом в стену. Несколько раз с всхлипом вдохнул и выдохнул.
- Игнатович… где?
- Подлизу унес в бригаду, - глухо отозвался Лешка.
- Хорошо.
Пошатываясь, я направился по коридору в сторону лестницы на второй этаж.
- Тём, там Юлька плачет…
- Так займись! – рявкнул я. Пнул лавочку, свалив ее набок.
Длинный, чудовищно длинный коридор, залитый равнодушным светом галогеновых ламп. Поворот направо – в подвал, куда мы водили Веника купаться…
Лестница на второй этаж – тоже пустая, равнодушная, видевшая все. Второй этаж. Новый коридор – комнаты отдыха бригад.
Я подошел к двери моей девятнадцатой бригады. Замер. Рука, потянувшаяся к ручке, опустилась.
За дверью, я знаю, Игнатович, держа на коленях тоскливо мяукающего котика Подлизу, пачкающего лапами белый халат, неловко гладил его по рыжей шерстке, неумело чесал его за ушком, пытался утешить, сдержать, не дать сбежать, не пустить обратно, в опустевший домик в саду станции. А может – вообще не так все. Может, отпущенный Подлиза мечется по комнате, а мой врач, отвернувшись, сжав массивное лицо ладонями…
НЕТ! Не хочу этого видеть и знать!
Вдох-выдох. Вдох – тяжелый, натужный, сипящий. Длинный, выпущенный сквозь тесно сжатые челюсти выдох.
Никого на станции нет. Пусто.
Я сполз по стене, сел, подтянул колени. Впился зубами в кулак.
Громко, надрывно завыл.
Открываю глаза. В окно маршрутки стучит назойливый дождь, сменивший снег после внезапного потепления – обычная картина в курортном городе. Улица Леонова, как всегда, полутемная в это время – плотные листья магнолий создают сумрачный коридор, освещенный только фарами машин и их бликами в лужах на асфальте. Мистики добавляют еще вкрадчивые щупальца тумана, вплетающиеся в древесные кроны, скользящие над крышами домов и цепляющиеся за мокрые провода. Неба нет, есть серая, сочащаяся мелкими каплями непроглядная пелена. Я сижу на сиденье у окна, напротив гудящей печки, жарко дышащей мне на ноги. Мелькнул перекресток, моргающий желтыми глазами светофоров, проплыла слева тускло освещенная «малосемейка», магнолии сменила стена высоких хмурых елей.
- Кто на «Скорой» просил остановить? – спросил водитель.
Неторопливо встаю, ссыпаю ему в руку заранее заготовленную мелочь, выхожу из теплоты салона в холод весеннего утра. Ежусь и запахиваю куртку. Служебную куртку, в которой ездить на работу категорически запрещено –эпидемиолог Акакиевич прямо и недвусмысленно грозил карами за ослушание, ибо – форма, контакт с биологическими жидкостями больных, инфицирование и пандемия чумы впоследствии, все такое. Опасно, в общем. Правда, в грохот его слов то и дела вкрадывалась фальшивая нотка смущения, ибо, да, как человек, насквозь проштудировавший СанПиН и кичившийся его доскональным знанием, он прекрасно понимал, что многие нормы, и уж тем более, правила, неприменимы практически. Да, наша форма должна храниться у каждого в отдельном шкафу и ни в коем случае не стираться дома – но по причине отсутствия этих самых шкафов вообще и собственной прачечной в частности, хранится она вповалку и стирается, естественно, своими силами. К форме он не придирался, зато нашел спасительный шанс помахать кулаком в виде форменных курток – они-то и являются корнем зла и рассадником особо опасных инфекций.
Криво улыбаюсь. Эпидемиолог - бывший военный врач, ему можно…
Ворота во двор нашей подстанции, как часовые, бессменно охраняют два высоких кипариса, замершие справа и слева от бетонных столбов, эти ворота обозначающих. Рядом с правым стоит синий, с облупленными после моих пинков боками, мусорный контейнер, заваленный всякого рода мусором, и, о, ужас, на самом видном месте распластался пакет, полный шприцов и пустых ампул. Кому-то сегодня не поздоровится – наша Анна-свет-Петровна, она же старший фельдшер Костенко, страсть как любит собирать сплетни и нырять в мусорные баки в поисках недолжным образом утилизированных отходов медицинского назначения. Опять же, инструкции – ампулы надо в один, маркированный, контейнер соответствующего класса, шприцы – в другой, и с обязательным погружением в дезраствор… но только у кого-то из ребят ночью, как обычно, всмерть замордованного количеством вызовов, на это просто не осталось сил. Все бы ничего, но он бросил улики на видном месте, и теперь – аминь. Для Костенко не составит никакого труда выудить пакет из мусора, пересчитать ампулы, и сверить названия и количество растворов с расходными листами за смену, в поисках того самого…
Двор станции, как обычно, в утренние часы был полон народу, шумен и задымлен выхлопными газами машин. Я сонно улыбаюсь, глядя на это. Мокрые от дождя «Газели» с красными крестами и цифрами «03» на бортах… для кого-то просто машины, санитарный транспорт (или бесплатное такси, кому как), а для меня каждая из них – это повод для воспоминаний. Вон в той, например, с номером 345, притулившейся у ограды, я первый раз, еще санитаром, трясущимися руками делал внутривенную инъекцию под насмешливо-успокаивающим взглядом моего фельдшера; ставшая наискось 778-я – это водитель Гриша, алкоголик и скандалист, который однажды, услышав подозрительный шум в салоне (меня пытался душить благодарный за порцию налоксона наркоман), ворвался туда, как пушечное ядро, и долго тот наркоман пытался удрать от него по Цветочному бульвару, получая через каждые три шага удары обрезком трубы по разным частям тела – Гриша в свое время занимался легкой атлетикой и бегал, несмотря на возраст и образ жизни, очень даже быстро. А вот моя 434-я старушка, «спальный гарнитур», как называли мы ее с моим напарником по психбригаде за относительную мягкость сидений, позволявшую мирно дремать при раскатывании по дальним вызовам – сколько раз я, чертыхаясь, драил ее салон раствором гипохлорита, старательно и остервенело. А вон вкатывается в ворота 810-я – мои первые принятые роды, прямо в машине, у закрытых дверей приемного отделения роддома: дежурная акушерка там обычно находится ночью аж на шестом этаже, долго спускалась… Вот и моя теперешняя, 354-я. Та самая, на которой я пытался подняться на гору по обледенелой дороге, будь она неладна. Я провожу рукой по борту машины – наклейки в виде красных полос уже основательно потрепаны частым мытьем и непогодой.
Крыльцо. Стиснув зубы, я посмотрел вправо. Домика Веника больше нет. Лишь мятое пятно на жухлой листве сада указывает, что здесь когда-то жил человек.
Отвернулся.
Коридор первого этажа станции с его обычной суетой. Три или четыре человека читали ежедневный график – судя по выражению их лиц, Анна Петровна сегодня снова в ударе, и пришедшие нашли себя совершенно не на тех бригадах, что ожидали. Или не нашли вовсе – бывало и такое. Я осторожно отодвинул Ирочку Ютину, принялся вдумчиво изучать прикрепленный на стенд листок. Нет, у меня все стабильно, моя фамилия аккурат напротив цифры 19. В гордом одиночестве, как и ожидал.
- Вот это как, а? – пробормотала вполголоса Ирочка. Проследив ее взгляд, я убедился, что для возмущения есть повод – фамилия «Ютина» красовалась на двух бригадах разом.
- Видимо, это тебе на выбор, - громко, чтобы слышали окружающие, произнес я. – Какая больше нравится. Или просто кто-то откровенно халтурит, когда графики пишет.
Окружающие услышали – вокруг нас сразу образовалась зона отчуждения в полтора метра.
- Да тихо ты… - почти неслышно прошипела девушка. – Рехнулся, что ли?
- Казалось бы, за четыре года «старшинства» уже медведя можно научить их делать, нет? – не понижая голоса, продолжил я. Теперь от меня шарахнулась даже Ирочка. Вижу, как двое или трое, сделав безразличные лица, неторопливо направляются прочь. Угу. Агентурная сеть у нашего старшего фельдшера на высоте.
- Идиот… - почти неслышно донеслось мне в спину, но я уже шел дальше по коридору, к лестнице на второй этаж, где находятся комнаты отдыха.
Полтора месяца отпуска – вынужденного, в который меня практически вытолкали… а вот вернулся, и словно не было его. Та же станция, те же люди, то же начальство. Тот же бардак в графике. И больные, думаю, остались без изменения. Разве что с моей бригады исчез Игнатович, судя по графику – и судя по другому графику, месячному, исчез с дежурств вообще, его фамилии среди врачебных я так и не разглядел.
Навстречу попался Лешка. Остановился он – остановился я. Наши глаза, как по команде, расползлись в разные стороны – как оно обычно бывает после ссоры друзей.
Стоим, молчим.
Молча перевариваем в очередной раз тот мерзкий вечер, когда Лешка пытался меня, пьяного, истеричного и дико орущего, утихомирить, а я – выливая на него длинную струю отборнейшего мата, пытался его пнуть, кричал, что ненавижу, ненавижу его, ненавижу эту станцию, всю службу «Скорой» ненавижу, жизнь эту – тоже… и бил, не стесняясь, по лицу и плечам.
Полтора месяца молчания затем.
- Леш…
Вересаев молча, без комментариев, стоял, нагруженный дефибриллятором, что заряжался в бригадной комнате. Ждал, не уходил.
- Дурак я. Пьяный, жизнью обиженный. Мозгом, наверное, тоже.
Лешка не мешал мне продолжать, к сожалению.
- Много я тогда наговорил… - угрюмо произнес я, изучая пятно на линолеуме пола. – Много, и все не по делу…
Почему, когда хочешь искренне извиниться, от всей души – всегда твой язык рожает какие-то убогие вербальные конструкции, от которых самого же тошнит?
- Все понимаю. Если…
- Если-если, - Лешка сгреб меня за воротник, прижал к себе, отпустил звонкого «леща» по затылку. – Цицерон, твою тетку! Макиавелли, твою пробабку! Бар-ран ты безрогий, Громыч! Мог бы уже и не говорить, сам знаю!
Уткнувшись носом в его плечо, я, против воли, хихикнул.
- Хрена ж не звонил?
- А ты хрена не звонил?
- Много ты баранов, которые звонить умеют, видел?
Засмеялись, стукнулись лбами. Простили. Забыли. Выдохнули.
- На смену пришел?
- Нет.
- Нет? – удивился Лешка. – Ты ж в графике.
- Я заявление написал.
Вересаев замер, измеряя меня взглядом.
- Ты серьезно?
- Более чем.
- НА ВЫЗОВ БРИГАДАМ! – ожила пластмассовая коробочка селектора. – ДЕВЯТЬ, ДЕСЯТЬ, ТРИ, БРИГАДЕ ШЕСТЬ, БРИГАДЕ ШЕСТНАДЦАТЬ, БРИГАДЕ СЕМЬ, БРИГАДЕ ДВАДЦАТЬ, БРИГАДЕ ДВЕНАДЦАТЬ, ОДИН-ДВА, ВЫЗОВ СРОЧНЫЙ!
- А подумал хорошо, Темыч? Веника ты этим не вернешь.
- Тем, что буду всяких уродов нянчить – я его тоже не верну.
Лешка хотел что-то сказать, я видел, как он уже напрягся, вдохнул, сжал губы. Знаю – хотел мне напомнить про бабушку Филлипчук, про принятые в одну каску роды, про тот самый овраг в ауле Яйхад, где мы с ним, сползая по глине, сцепившись «вязками» для буйных больных, вытянули ребенка, которого уронила вниз мама… вытянули, раздышали, поставили вену и довезли живым до детской больницы – тогда еще, в молодые годы, радостные, довольные, грязные, громко хохочущие на крыльце станции перед неизменно серьезной Ниной Алиевной. Не сказал. Махнул рукой.
- Слуш… ну ты не маленький, а я тебе не мама. Уму и жизни учить не стану.
Дверь двенадцатой бригады распахнулась.
- Хорош ****оболить, Вересаев, двигаем! – выдохнул Рысин, пробегая мимо. – Привет, Тема! Бегом, бегом, «огнестрел» там!
Я машинально хлопнул по его протянутой руке и руке Вити Мирошина, бегущего следом.
Лешка, пожав плечами, устремился следом. На лестничном пролете на миг остановился.
- Ты только подумай об одной вещи, Громыч. «Скорая помощь» без тебя не загнется. А ты – без нее?
Он пропал за коричневой полосой перил, гулко грохоча ногами по ступеням.
Я остался.
Я – без нее?
Против воли челюсти сжались, заставив скрипнуть зубы.
Проживу ли я без этого всего? Без бессонных ночей, без пьяных рыл, без пинков и зуботычин, без жалоб, без въедливых адвокатских расспросов и хитрых журналистских расследований? Без регулярных выволочек у старшего врача и на пятиминутках? Без лишения зарплатных «процентов»? Без, с-сука, вечного страха, что за твою помощь сегодня тебя завтра возьмут за зад те, кому ты помогал, и тебе придется, наплевав на отдых и желание выспаться, с пеной у рта искать оправдания, изящные формулировки в объяснительных и лазейки в законах? Без этого мерзкого, не отпускающего тебя на всем протяжении твоей работы чувства, что ты занимаешься не тем – успевая на температуры, и не успевая на инфаркты?
Проживу. Пошли бы вы все, братья и сестры мои по нолю с троечкой!
Я постучал в дверь с надписью «Старший фельдшер».
Ответа не последовало. Я постучал сильнее, от души, заставив изделие из фанеры и ДСП заходить ходуном.
Потом пихнул, заставив распахнуться.
- Громов! – взвизгнула Костенко. – Это что еще такое?
- Догадайтесь, - произнес я, толчком ноги эту дверь запахивая. – С первого раза, если можно. Мне некогда в угадалки играть.
Старший фельдшер смерила меня ненавидящим взглядом. Странным таким взглядом, в котором ненависть мешалась с каким-то непонятным опасением… словно я уже был облеплен чумными бубонами, и она боялась любого контакта со мной.
Это Костенко-то? Стервозное «сельпо» станции «Скорой помощи», любящее поорать на всех по поводу и без него, не упускающее ни одного варианта затащить проштрафившегося в кабинет и вылить на него ушат грязи в виде обещаний уволить, посадить, лишить надбавок, вышвырнуть с бригады?
- Вы в курсе, что вы сегодня в смене стоите, Громов?
- В курсе. Еще я в курсе, что я этой смены не просил, а еще припоминаю, как приносил две недели назад заявление на увольнение. Уверен, вы его видели. И должны были расписаться.
- НА ВЫЗОВ БРИГАДАМ – ТРИНАДЦАТЬ, ОДИН-ТРИ, ВОСЕМНАДЦАТЬ, ОДИН-ВОСЕМЬ! – глухо прозвучало из угла. Динамику селектора орать, подозреваю, мешал десяток-другой горшков с цветами, выстроившийся рядком, развалив листья, на шкафу.
- Я вам ничего не должна!
- Мило, - оскалился я, стараясь балансировать между издевательской ухмылкой и откровенной гримасой умалишенного. – Вот и я – ничего вам не должен. И работать - тоже. Заявление мое подписано?
- На эту тему идите общаться с заведующим.
- С каким еще заведующим? – искренне удивился я. – С каких это пор завподстанции увольняли фельдшеров?
- Я СКАЗАЛА – ИДИТЕ К ЗАВЕДУЮЩЕМУ! – завизжала Костенко, стуча кулаками по столешнице, закрытой толстым стеклом. – ИДИТЕ, ВИДЕТЬ ВАС НЕ ХОЧУ!
- Анна Петровна, - слегка поклонившись, проникновенно произнес я. – Поверьте, это полностью взаимно. Тот день, когда я приду на эту станцию и не увижу здесь вас – я буду до конца жизни обводить красным в календаре.
Выходя из кабинета, я чуть сильнее, чем хотел, грохнул дверью.
К заведующему, значит?
Нового взяли, да? Ну-ну.
Кабинет его чуть дальше по коридору, практически у окна, выходящего на станционный двор.
А и хрен с ним, пообщаюсь.
Я постучал.
- Войдите, - раздался голос. Голос знакомый.
Не веря, я открыл дверь в кабинет, зевнувший мне в лицо знакомой волной удушливого парфюма.
- Входите и закрывайте дверь, Артемий, дует.
Не находя слов, я просто последовал совету Игнатовича. Кабинет преобразился – ремонт, аккуратные пастельные обои на стенах, разложенные по ячейкам бумагонакопителя документы, на стене – точно такие же ячейки, украшенные напечатанными ярлычками «На подпись», «График», «Объяснительные», «Табель»…. толстый ковер на полу, здоровенный, затянутый тисненым флоком, диван, уютный и домашний, в дальнем конце которого в пирамидку выстроились картонные папки с обтрепанными уголками, завязанные тесемками – несомненно, бардак со времен прежнего заведующего, который Максим Олегович еще не успел разобрать. На самом верху пирамиды лежал Подлиза, уткнувшись мордочкой в хвост, разглядывая меня сквозь узкие щелки якобы спящих желтых глаз.
- Хорошо отдохнули?
Я молчал. Игнатович… ну чего кривить душой, тут был прямо на своем месте – монументальный, солидный, величественный, за столом сидел как влитой, неизменный колпак, накрахмаленный и безупречно белый, возвышался словно корона, безукоризненной чистоты белый халат, как мантия, облегал его фигуру, спадая на пол. На столе царил образцовый порядок, ручки выстроились по ранжиру и цвету в пластиковом стаканчике, рядом македонской фалангой горделиво выглядывали диспенсеры для скрепок, блоки с клейкими листочками для записей, два дырокола, и прочая канцелярская пехотная мелочь, готовая к бою.
Царь Иудейский, как он есть, хоть картину пиши.
- Я задал вам вопрос.
- Вас интересует общий ответ, или подробный? По каждому дню?
- Вполне хватит информации о том, что вы успокоились и снова готовы работать.
Подлиза зевнул, почесал задней лапкой подбородок, задрав мордочку с забавно вытянутыми усами вверх, после чего, повернулся спиной, вытянул лапы, едва слышно мявкнул, устраиваясь на папках.
- Боюсь, я не готов вас порадовать.
Или мне показалось – или огненный блик пробежал по золотой оправе очков моего врача? Или не моего уже? Передо мной же не врач девятнадцатой бригады Игнатович М. О. какой-то – а, судя по осанке и окрепшему голосу, сам лично заведующий третьей подстанцией станции скорой медицинской помощи Игнатович Максим Олегович, прием с девяти до часу, по записи, вытирая ноги предварительно…
- Присядьте, Артем.
Снова «Артем»? Куда же пропал «Артемий»? Впрочем…
Я отодвинул стул, уселся, вытянул ноги.
- Мое заявление у вас где-то, судя по всему. Вы подписали?
Губы заведующего расплылись, демонстрируя жабью ухмылку.
- Давайте сначала пообщаемся.
Против воли я улыбнулся в ответ. Так же гадко.
- «Фауст», кажется, примерно так же начинался?
- НА ВЫЗОВ БРИГАДАМ – ПЯТЬ, ДВАДЦАТЬ ДВА, ДВАДЦАТЬ СЕМЬ, ДВА-СЕМЬ! БРИГАДЕ ОДИННАДЦАТЬ – ВЫЗОВ СРОЧНЫЙ!
Спасибо, Ларик. Дала обоим отмолчаться, отвлечься на крики селектора, не дала сцепиться.
Игнатович сверлил меня взглядом – впервые за все это время, и, вопреки ожиданиям, я чувствовал себя неуютно. Молчал. Не кашлял, не ерзал, не перебирал канцелярское барахло на столе – просто сидел, вперившись в мое лицо, словно пытался в нем что-то прочесть. Против воли и ненавидя это, я почувствовал, как щеки заливает краснота.
- Я прекрасно осведомлен о вашей неприязни ко мне, Артем. И о вашей семейной… кхм… позиции – тоже осведомлен.
- Надо же….
- Ирония – это хорошо, - произнес врач, куда-то в воздух, словно сообщая невидимой комиссии, за всем этим наблюдающей. – Это обнадеживает. Речь не об этом. Ваше заявление у меня, я его не подписал. Я не вижу ни одной причины, по которой наша станция должна терять фельдшера.
Я ухмыльнулся.
- Максим Олегович, вы бы с Костенко…
- С Анной Петровной, Артем!
- … с Костенко, - повысил голос я, - посоветовались бы для начала! Она любит пораспинаться, что нас тут никто не держит, и двери всегда открыты! И я вам пару десятков фамилий могу перечислить, хороших фельдшеров, до которых мне не дорасти даже в принципе, которые ушли – именно благодаря ее распинаниям!
- Понимаю.
- Понимаете? Вы?
На миг я заставил себя поднять глаза, и выдержать его жгучий взгляд. Взгляд главного врача в отставке, всю жизнь каравшего и увольнявшего, растаптывавшего и унижавшего таких, как я… перемоловшего ни одну судьбу, плюнувшего на сотни каких-то там безымянных фельдшеров и санитаров… Ведь именно это сейчас я твержу себе, глядя на ярко сияющие очки Игнатовича, на его морщинистое полное лицо, на густые, с проседью, брови, на синеву выбритых щек.
Не вру ли себе сейчас отчаянно?
Разве не было того вызова на пляже, где он сумел осадить трех наркоманов, за малым не прирезавших нас обоих? Не было того самого, отвратно пахнущего, но, что обидно – обоснованного вызова, с папашей-туберкулезником, хватавшим дочку Марину за неправильные части тела – с подтвержденным интрамуральным инфарктом на кардиограмме, который я бы неминуемо проморгал, поддавшись эмоциям? Не было грамотно написанной докладной по вызову бабки Михеевой, обзвонившей вся «горячие линии» - не объяснительной, докладной, где не было ни слова про фельдшера Громова, зато красиво перечислялись пункты федеральных законов, которые скандалистка нарушила, не пустив вызванную бригаду за решетчатую дверь – с приведенной статистикой ждущих в то же время вызовов, которую он не поленился собрать? Не было ответного искового заявления на противоправные действия Якулёва Романа Иннокентьевича, на его расистские и хамские высказывания (спасибо работающей и пишущей звук с видео камере над крыльцом имени прошлого заведующего), спровоцировавшие фельдшера бригады девятнадцать, находящегося в состоянии аффекта (после вызова с констатацией смерти пациента и после развода – бонусом) на неоправданную агрессию?
Не он ли, проклятье, в итоге выложил собственные деньги и собрал их по станции, чтобы моего спасенного закопали на хорошем секторе кладбища, с памятником и оградкой – а не в глухом его участке, у ручья, под помойкой?
Да. Все так. И сейчас – он прав, как всегда бывает прав, а я, как обычно, лишь давлю из себя ненависть, потому что не хочу, потому что воротит меня от этой станции, от этих стен, от этого сада… от той пустоты, которая поселилась где-то там, между расцветающих по весеннему времени деревьев, где еще совсем недавно жил Веник…
Игнатович, пытливо разглядывавший мое лицо все это время, кажется – все понял без слов. Выудил откуда-то мое заявление, небрежно бросил на стол.
- Сами справитесь?
Справлюсь.
Я встал, сгреб бумагу, смял ее, порвал надвое, потом еще надвое, еще и еще, до тех пор, пока бумажное крошево не стало падать между моих пальцев на пол.
- БРИГАДЕ ДЕВЯТНАДЦАТЬ, ОДИН-ДЕВЯТЬ!
- Не успею я смену принять, - не глядя на него, пробормотал я.
- И не надо, - прозвучал спокойный голос Игнатовича. Игнатовича-заведующего, Игнатовича-администратора. – Анна Петровна слегка ошиблась, ваша смена через три дня. Не опоздайте, пожалуйста.
- Постараюсь.
Снова один и без врача. Впрочем, может оно и к…
- Я не могу оставить вас одного на девятнадцатой, - в голосе Игнатовича что-то было такое, странное, непонятное, непохожее на его манеру изъясняться. Не смех ли?
- То есть?
- Вы сейчас не в том состоянии, чтобы работать самостоятельно. Пока месяц… или больше, как решу, поработаете с фельдшером Одинцовой в паре. Она – девушка уравновешенная, рассудительная, с хорошими задатками клинического мышления, думаю, сумеет вернуть вас в рабочую колею. Это все.
Открыв дверь, я обернулся.
- Точно все?
- Нет, - Игнатович улыбнулся. Нет, не шучу. По-настоящему, искренне. Никогда не виденной мной улыбкой Игнатовича-человека. – Она сама об этом просила. Можете идти, Артем.