Я бегу по лесной дороге. В ушах у меня еще стоит треск бревен. Их пожирает огонь.
Я несусь, не оглядываясь. От одежды воняет бензином, который я слил с уазика. Ветви древних елей бьют меня по лицу. Бежать, бежать и не останавливаться! Ни за что.
У меня еще есть шанс удрать. Эти ребята — не дураки, они сразу поймут, что я сделал. Надеюсь, им понадобится время, чтобы принести бензин, заправить машину и пуститься в погоню. Саныч им свою тачку не даст. Я в него верю. Но сколько же времени мне осталось? Минут десять, пятнадцать?
Стоит белая карельская ночь, тайга скрывает от меня светло-сизое небо, как свою тайну. Здесь царят вечные сумерки. Я сворачиваю с дороги в подлесок и бросаюсь напролом. Только бы не заблудиться... Только бы не сбиться с пути. Я стараюсь не думать о животных, которые владеют этими лесами — ходят, как косматые короли, между поваленных мертвых деревьев, едят друг друга, пачкая белый мох кровью, совокупляются в вонючих норах и ревут на ночное солнце. Нужно просто бежать. У меня есть компас, и я знаю направление. Беги, Слава. Беги.
Я приехал сюда три дня назад, полный радостного предвкушения. Я никогда еще не забирался так далеко. Мой последний день в городе выглядит как кассета, пущенная в быструю перемотку, и он стоит перед глазами, пока я бегу: душная контора журнала “Макошь”, лысоватый директор с нечестными глазами, контракт — я быстро черкаю синей ручкой по тёплой от принтера бумаге, директор улыбается и смотрит куда-то мимо. Ему не важно, рад я или не рад этой работе. Я просто должен выполнить задание. Наивный дурачок. Глупый энтузиаст. Вечером я собираю вещи, упаковываю свои фотоаппараты. Билет до Чупы уже оплачен. Петербург провожает меня, жаря блинчики на дороге. Невыносимое солнце, город, полный туристов, обмелевшие каналы — прощайте! Прощайте.
Поезд до Мурманска, эта особая атмосфера дороги на север — запах шпал, вызывающий тоску по детству, лапша в стаканчике, бледная соседка в купе и её заплаканные глаза. Счастливые люди не едут в Мурманск. Я угостил ее шоколадным печеньем и сфотографировал, как она скорбно сидит за столиком, глядя в окно. Она смутилась, но потом начала улыбаться. Надя. Ночью она, непривычная к этому серому небу, не могла заснуть, и я рассказывал ей о Карелии. О чёрных, как угли, лесах, и о странных легендах. Я говорил так, будто знаю обо всем и, наверное, красовался.
На моей короткой остановке она высунулась в окно и подала мне пакет кислых яблок. Я сфотографировал поезд и ее бледную руку, торчащую из форточки. Надя поехала дальше, а я остался на платформе под ржавой вывеской “Чупа”.
Народу со мной сошло совсем немного — две старушки в косынках да усатый мужик с клетчатым баулом. Старушки, не обращая на меня внимания, направились к выходу и, поддерживая друг друга, начали спускаться по дощатой лесенке. Мужик пошел следом, но потом, как-то замявшись, обернулся.
— Подкинуть? — спросил он.
Я покачал головой.
— Встретят.
— А, ну смотри… — он перехватил свой баул поудобнее, — А то я, может, подвезу. Много не возьму. Двести давай — и поехали.
— Да не надо.
— Тебе ж до Советской? В гостиницу?
— Мне в Черное поле.
Мужик выронил сумку.
— Ну, будет. За сотню-то подброшу!
Я удивился. Глухой, что ли?
— Я ж сказал, мне в Чупу не надо! Мне в село.
— Че ты там забыл?
— Чего?..
Усач пожевал губами. Он явно ляпнул лишнего, и теперь не знал, куда девать глаза. Пауза затягивалась.
— Да чего там делать, в Поле этом… — наконец, сказал он. — Поехали в Чупу. У нас вон… причал есть, рыбу половить можно. Васька мой тебе лодку сдаст, много не возьмет. Рыбы половишь…
“Хитрый ход”, — подумал я. — “Лодка эта… Васька… Зарабатывает мужик, крутится”.
— Я фотограф, — осторожно сказал я, — Мне в вашей Чупе делать нечего. Меня в Чёрное поле газета послала.
— Газета… — повторил мужик, — Что ж за газета такая? Что там снимать-то?
— Историческую архитектуру. Наследие…
— Архитектуру! — перебил меня мужик. Его глаза загорелись, как у голодной собаки. — Да нет там никакой архитектуры, сынок! Церква да погост! Да домов штук пять, ну, пятнадцать. Людей там не осталось почти… Чего тебе там делать, а? По грунтовке километров десять херачить, а то больше. Поехали в Чупу, сынок. Рыбки половишь…
“Ну вот, опять двадцать пять”, — с тоской подумал я. — “Далась ему эта рыбка”.
К счастью, тут появился мой провожатый, и бессмысленная беседа угасла сама собой.
Вдоль платформы, зовя меня по имени, шагал парнишка, на вид лет пятнадцати — камуфляжная майка висела на нем, как на пугале, веснушчатое лицо украшала широкая улыбка.
— Вячеслав! — завопил он, хотя я уже его заметил. Он подошёл и, не давая мне вставить слова, затараторил:
— Как добрались? Сколько, шестнадцать часов от Питера? Семнадцать? Жестко, а? Вадим, — он говорил, не дожидаясь ответа, протягивал узкую ладонь и улыбался крупными, необычайно острыми зубами. От такого напора я немного растерялся, но все же собрался с мыслями и протянул ему руку. Парнишка энергично потряс ее, тут же схватился за одну из моих сумок и взвалил ее на плечо. — Дайте помогу, тут рядом. Тачка вооон там! — он резко мотнул головой куда-то в сторону густого ельника, — Вы что тут, давно ждете, а?
Странное дело — мне показалось, что он даже не замечает моего усатого собеседника, который стоял в двух шагах от нас и удивленно хлопал глазами.
— Ну, счастливо, — неловко сказал я ему, когда Вадим устремился к лестнице. — Может, заеду к вам, как закончу. Рыбки половлю.
Усач не ответил. Он остался стоять на платформе с растерянным и немного нелепым выражением лица. В пыли лежала его клетчатая сумка.
Вадим болтал всю дорогу, явно радуясь новому человеку. Говорил он за двоих, поэтому я стал для него скорее слушателем, чем собеседником. Он рассказал, что ему уже девятнадцать, что права он получил совсем недавно, и что дедов “уазик” ему водить очень нравится. “Настоящая машина”, — сказал он. Я искоса поглядывал на него, недоумевая, как молодой парень, сосланный в этот медвежий угол на лето, умудряется сохранять волю к жизни. В свои девятнадцать я даже поездки на дачу воспринимал, как каторгу.
— Вы, значит, фотограф? — вдруг спросил он. Я кивнул. Он застенчиво улыбнулся:
— Нас тоже будете снимать, а?
— Я вообще-то больше по архитектуре… — ответил я, — И давай лучше на “ты”. Думаю, деревенских тоже поснимаю. Так живее получится.
— А про что статья будет?
— Про деревянное зодчество Карелии. На обратном пути я еще в Медвежьегорск заеду и в Кондопогу. Но там уже все известно, это так… до кучи будет. А вас, мне сказали, еще никто не снимал.
— Да, у нас красиво, — Вадим, довольный, заулыбался. — Хотя я тут редко бываю. Далеко с Петрозаводска-то ехать!
— Ты из Петрозаводска? — для приличия спросил я.
Он кивнул.
— Ага. У меня сейчас каникулы.
— На кого учишься?
— На учителя… — он вдруг покраснел, — Литературы. А сюда к дедушке приехал. Дедушка у меня священник. Мы церковь ремонтируем.
— Понятно.
Разговор угас. Я отвернулся к окну, следя за дорогой. Мы ехали медленно — грунтовка была неровной, иногда встречались поваленные деревья, которые кто-то оттащил с пути, но не удосужился распилить и вывезти. Темные ели стояли над дорогой, соприкасаясь ветвями, словно живая сцепка из людей. Лес, не тревожимый вездесущей рукой человека, рос густо и сумрачно, как на картинах Билибина.
— А что, вы… ты и статью напишешь? — снова заговорил Вадим.
— Да нет, — рассеянно ответил я. — У вас тут когда-то журналист был… Неужели не знаешь?
— Не, меня еще тут не было. Я только с Петрозаводска приехал. Церковь чинить. Тут недавно ураган был, гонт с крыши посрывало, стены покосились… У нас денег мало, — он обезоруживающе улыбнулся, показывая свои волчьи зубы, — Вот я деду и приехал помочь. Пока каникулы. А журналист ваш… твой, он сам снимать не умеет? Чего тебя послали?
— Не знаю. Наверное, не умеет.
— Тебе у нас понравится, — уверенно сообщил Вадим, — Архитектуры твоей — куча! И тайга такая… — он на секунду зажмурился, подбирая слова, — Прям… дышит.
“Ну и словечко он выбрал”, — подумал я. Глаза вновь обратились к высокой стене деревьев. Они, и вправду, будто дышали. “А почему, собственно, журналист сам не поснимал? Большое дело… Еще одного человека отправлять…”
Кажется, я задремал. Когда я открыл глаза, мы ехали по деревенской улице. Я взглянул на часы и обнаружил, что уже девять. Стояла середина июля, и вечернее небо не собиралось темнеть. Казалось, что нежно-розовым закатом оно обещало глубокую, бархатную ночь, но меня было не обмануть. Я выглянул из окна и принялся изучать деревню.
Она и вправду была небольшая. Пока мы ехали, деревья расступались, но не исчезали полностью — почти все участки были окружены редким еловым лесом. Окраина была застроена сравнительно новыми домами — они напомнили мне советские “дома образцового содержания”, только немного запущенные. Зеленые, синие и ягодно-розовые домишки щеголяли проржавелыми жестяными крышами и облупленной краской заборов. В дверях и на окнах колыхались марлевые сетки от комаров. Наш уазик катил дальше, и дома становились все старше. Мне пришло в голову, что это похоже на годовые кольца у дерева, и я улыбнулся.
Помню, я сразу попытался представить себе план деревни. Карты местности у меня с собой не было, поэтому я на всякий случай прихватил компас. Еще в Петербурге я прошерстил интернет в поисках Черного поля, но нашел лишь “Червоное поле”, да и то в окрестностях Днепропетровска. Поисковик упорно отказывался выдавать мне карту. Тогда я отправился в свой любимый магазинчик на Лиговском, где торговали разным барахлом — от керосинок до старых учебников. Мне удалось откопать атлас Карелии, выпущенный еще при Союзе, и там-то я смог, наконец, найти это место — крохотную точку в тёмном море тайги. Всего-то двенадцать километров от старой станции “Чупа”, еще столько же — до того места, где сейчас пролегала среди полей трасса Е105. Затерянная в океане времени, эта деревня ожидала меня, как сокровище ждет терпеливого кладоискателя.
И вот я был здесь.
В самом центре села, на крутом холме, стоял старый храм с шатровой колоколенкой, упирающейся в розово-сизое небо, как указательный палец. С западной стороны его облепили самодельные леса. На земле лежали какие-то инструменты и доски, но никого из рабочих мне не удалось увидеть. Чуть поодаль, будто почтительно кланяясь церкви, стояло несколько вросших в землю срубов. Я с интересом проводил их взглядом. Почерневшие брёвна терялись в вечных сумерках, окна заслонял густой ельник. Вряд ли эти дома были обитаемы — участки были слишком тенистыми для того, чтобы устраивать огород.
Охваченный непонятным волнением, я опустил стекло пониже и высунулся из машины, подставляя ветру лицо. Воздух был напоён тяжелыми запахами хвои и земли. В розовых солнечных пятнах на пыльной дороге танцевала мошкара.
Я вдруг понял, что улицы совершенно пусты. Меня это смутило, но лишь отчасти: я тут же представил, как немногочисленные местные жители, устав от дневных работ, теперь сидят у печек, ужинают и отдыхают. Может, они вообще ложатся спать до девяти часов, чтобы встать пораньше и погнать скотину на выпас.
Деревня лежала под нежно-сиреневым небом, как спящий зверь, вздыхала после жаркого дня, качала хвойными лапами. Где-то вдалеке пару раз гавкнула собака, будто на пробу, и тут же затихла.
Вадим объехал церковь и покатил дальше. Я заметил, что он как-то притих, и обратился к нему:
— Куда мы едем?
Он не ответил. Я посмотрел на него и увидел, что он сидит, сощурившись, и не отрывает глаз от дороги. В его облике вдруг проступило что-то напряжённое.
— Вадим?
Он мотнул головой, будто отгонял муху. Я совершенно растерялся. Эта перемена была мне непонятна.
Воздух вокруг вдруг как-то сгустился. Мне показалось, что солнце зашло за тучи. Наверное, собирался дождь. Мы ехали мимо старых срубов, я считал их, и по всему выходило, что этих брошенных жилищ здесь куда больше, чем обитаемых. Сумерки выползали из-под еловых ветвей на этих печально пустых участках и текли на дорогу, как масло. Вдруг, будто из ниоткуда, поднялся ветер.
Что-то в этой картине мне сильно не понравилось.
— Вадим? — тихо позвал я.
— А? — он отозвался не сразу, все так же хмуро глядя на дорогу. Его лицо как-то переменилось. От прежней весёлости не осталось и следа.
— Мы куда?
— К твоему дому, — бросил он. И улыбнулся кривой, напряжённой ухмылкой.
Машина поехала быстрее. Дома у дороги постепенно начали “молодеть”, в их окошках появлялись приятные огоньки. А потом застройка вдруг закончилась — как и лес. Сразу стало гораздо светлее. Машина выехала к полю и остановилась.
Вадим тут же открыл дверь и ловко спрыгнул на землю. Я, поколебавшись, вылез следом.
— Ты прости, что я так резко, — виновато попросил он. — Меня тут лучше не отвлекать. Тут люди… я в сумерках ничерта не вижу. Папа говорит, надо надевать очки, но я их терпеть не могу, — он вновь покраснел. — Стараюсь ездить потише. Вот, мы приехали. Давай разгружать вещи.
— Приехали? — оторопел я, — Куда?
— А вон, — Вадим подошёл ко мне и указал на поле, — Видишь? Вон больница. Там ты будешь жить.
В нескошенной траве, прорезанной несколькими стёжками, виднелся приземистый дощатый корпус. За ним качался под ветром лес, густой, как свиная щетина. Ну точно, я ведь попросил поселить меня с фельдшером! Помню, директор журнала предложил выбрать, где жить — в больнице или при церкви. Я тогда, не задумываясь, выбрал больницу. С врачом поболтать, пожалуй, интереснее, чем со священником. Теперь я немного жалел о своем выборе. На кой чёрт они поставили больницу так далеко от деревни?
— Смотри, — Вадим ткнул пальцем на одну из стёжек. — Вот эта, широкая, ведёт прямо к больнице. Не заблудись. Есть ещё парочка — одна к лесу, другая к… в общем, тоже к лесу, — он смущённо засмеялся. — Но туда лучше не ходи. Там болотисто… Да и делать там нечего. Просто иди здесь напрямки, и все. Саныч знает, что ты сегодня будешь, он встретит. А я с тобой не пойду, уж извини. Надо к деду сходить. Инструмент собрать… Ну, бывай!
— Бывай, — эхом отозвался я. Честно говоря, наша грядущая разлука меня не тревожила.
Накинув рюкзак и взяв в руки по сумке, я шагнул в высокую траву. Она тут же сомкнулась за спиной, как театральный занавес, и отрезала меня от деревеньки. Обернувшись на прощание, я увидел только колосья, акварельно-голубое небо и черную маковку колокольни.
Я брел по узенькой стёжке, полной грудью вдыхая сладкие запахи трав. Воздух, какой-то слегка непрозрачный и недвижимый, звенел от насекомых, и казалось, что этот звук производит само вечернее небо. Равномерное колыхание колосьев, робкие шорохи вокруг меня — все это убаюкивало и навевало усталость. Я лениво размышлял о том, как встану завтра утром и пойду знакомиться с деревней. Зайду в пару домов… может, и внутри поснимаю…
К реальности меня вернул резкий хруст по левую руку. Я остановился и вгляделся в стену колосьев.
Поначалу мне показалось, что какой-то человек ломится через поле к стёжке. Может, фельдшер возвращается с променада?
— Эй! — позвал я.
Мне не ответили, однако хруст повторился.
Нет, это не человек. Кто-то покрупнее. Сочные колосья захрустели громче. Я позвал еще раз, а потом вдруг опомнился.
Зачем я его зову?..
Хруст шагов замер.
Кто-то стоял там, в поле, отделённый от меня плотной стеной посевов, и ждал.
Купол неба над моей головой вдруг резко налился лиловым, как кровоподтёк, а потом начал темнеть. Я задрал голову. На блёклое северное солнце набегали тучи.
Хруст повторился, и я машинально шагнул назад. Колосья чиркнули по голой шее. Белое солнце, как слепой глаз, на секунду вырвалось из облаков и вылило на меня ушат горячего света. Я вдруг понял, что весь покрыт плёнкой липкого пота.
Звуки вокруг замерли. Исчезли комары. Я как будто оказался в комнате, в самой настоящей комнате с четырьмя стенами и потолком, которая хитро притворяется полем. Открытое пространство вмиг стало закрытым…
А потом что-то громадное ломанулось ко мне из высокой травы.
Разумеется, я дал дёру. Рюкзак колотил меня по спине и врезался в плечи, стёжка извивалась, как ползущая змея. Я свернул направо, следуя ее прихотливым извивам, пробежал еще немного и повернул налево. Через несколько метров — снова направо. Налево. Направо. Налево. Мой преследователь не отставал — я слышал, как хрустят колосья под его тяжёлыми ногами. Ну где же эта чёртова больница?! На очередном повороте ручка сумки вдруг натужно треснула и оторвалась. Сумка отлетела под ноги, но я успел подхватить ее. Боже! Внутри ведь фотоаппарат!
Что-то захрустело впереди меня. Я вскинул голову, снова готовясь бежать.
На стёжку, наклонив голову, медленно ступила огромная белая корова. Я замер.
Корова, чёрт возьми! Обычная корова!
Животное вышло из травы и посмотрело на меня. Кивнуло, будто здороваясь.
На душе у меня потеплело.
— Так это ты со мной в догонялки играешь? Дурочка, что ж ты бегаешь?
“Кто тут еще дурачок”, — подумал я. — “Ломанулся от бурёнки. Сумку порвал. Чуть камеру не разбил. Нервы надо лечить, Вячеслав Сергеич… Тебе уже не семь лет, далеко не семь…”
Корова меж тем стояла, перегородив своим увесистым туловищем стёжку, и смотрела на меня в упор — внимательно и как-то неоднозначно. Глаза у нее были размером со столовские половники; а может, мне это просто показалось. Она не мигала. Рога ее, похожие на костяной серп, заключили в себе бледный диск солнца.
— Не пускаешь меня? — приветливо спросил я.
Корова, конечно, не ответила. Она вообще не пошевелилась. И хвостом она не махала — а это ведь в привычке у всех деревенских коров. Мух, впрочем, вокруг неё я не увидел. Рядом вообще никого не было. Во всем мире будто остались мы двое — я и белая, как мрамор, корова с чёрной точкой посреди лба. Будто индианка…
Пристегнув ремень и накинув сумку через плечо, я решительно двинулся вперед. Я ждал, что корова удерёт в кусты. Но она не шевелилась — только следила своими карими, до ужаса внимательными глазами.
Я попробовал обойти её, но не тут-то было — корова занимала собой всю тропинку. Прикасаться к ней мне не хотелось. Кто знает, что у неё на уме. Употребив непечатное слово, я продрался через хрустящие колосья и вышел на тропу за спиной у животного.
Пройдя пару шагов, обернулся.
Корова всё ещё смотрела на меня долгим, печальным взглядом.
По затылку пробежал холодок.
Пальцы машинально схватились за бегунок на сумке. Я достал фотоаппарат, снял крышку с объектива и прицелился. Корова наклонила голову набок каким-то смущённым, почти человечьим движением.
Сделав пару кадров, я повесил камеру на шею и машинально помахал рукой на прощание.
— Ну, бывай! — крикнул я, пытаясь подражать бодрому прощанию Вадима.
Корова вздохнула.
“Чертовщина какая-то”, — промелькнуло у меня в голове. За моей спиной корова вздохнула опять.
А потом, отойдя на несколько шагов, я услышал, как кто-то тоскливо произнес:
— Эхх…
До больницы я бежал, не останавливаясь.
***
У неприветливого деревянного корпуса меня действительно встретил фельдшер — крупный мужчина с красноватой кожей и бычьей головой. Он, кажется, был уже навеселе, потому что приветствовал меня очень уж радостно.
— А-а-а, Вячеслав Сергеевич! Как же, как же! Здравия желаю!
Я пожал его мясистую руку.
— Проходите, дорогой, у меня все готово. Устали с дороги? Вижу, устали. Надо бахнуть по полтишку!
В каптёрке слева по коридору был накрыт стол: грузди, огурчики, солёное сало и советский графинчик с настойкой. В центре стола царила большая кастрюля с борщом. Саныч радостно засуетился вокруг меня, показывая, куда убрать сумки.
Мы выпили по стопке, затем еще по одной. Фельдшер достал щербатые тарелки и налил нам супа. Я накинулся на еду, с удовольствием обнаружив, что борщ жирный, соленья хрустящие, а настойка в меру крепкая.
— Так мы тут и живём, — рассказывал фельдшер, хищно закусывая горькую огурцом. — Никто сюда и не приезжает. И хорошо! Я сам здесь вот уже лет… восемь, нет, девять. Тут тихо! Не болеет, считай, никто. Детей почти не рождается.
— Не скучно тут вам?
— Не скучно, — тут же ответил Саныч, — Я такое люблю. Потому из города уехал. Тут охотиться можно… До озера доедешь — вот и рыбалка тебе. Книги читаю. Не скучно! Но… не происходит ничего. А если кто-то приезжает — Вадим, или ты вот, — все равно радостно.
— Вадим молодец, — сонно заметил я, — Не каждый внук будет так помогать.
— Он каждый год помогает, — захохотал фельдшер, наливаясь краской. — Кажись, плотник из него никакой. Церковь на честном слове держится.
— Зачем вы так! — воскликнул я, — Кто же ожидал, что ураган будет?
— Какой ураган?
— Который церковь свалил.
Саныч мутно посмотрел на меня. Покачал головой.
— Что-то я не понимаю. Никакого урагана не было.
— Так… Вадим рассказывал.
— Да не было ничего! — фыркнул фельдшер, — Я, думаешь, не заметил бы? Церковь сама рушится. От времени. Может, малой напутал чего…
Я пожал плечами. Спорить мне не хотелось — и ужин, и настойка были так хороши, что глаза слипались сами собой.
И только лёжа под шерстяным одеялом в уютной постели, я подумал, как это странно — вечно расползающаяся по швам церковь в кольце заброшенных домов, которые, в свою очередь, окружены другими домами, целыми и не потревоженными загадочным ураганом…
***
На следующий день я приступил к работе. При свете дня карельские домики приветливо встретили меня белыми резными наличниками, гребешками “полотенец” и узорами косиц. Я снимал и снимал. Из домов иногда выходили женщины, расспрашивали о “большой земле” и пытались вручить мне нехитрые гостинцы — лесные ягоды, грибы, пахучее домашнее сало. Я шел дальше, пока наконец не выбрался к заброшенным срубам.
Здесь было пусто и очень тихо для середины дня. Ветер поднимал с дороги пыль, закручивая ее в пепельные косички. Я подошел к одному из домов и попробовал заглянуть через закрытые ставни. За этим занятием меня застал Вадим.
— Эй, Слава! — он шагал по дороге от церкви, помахивая молотком. — Работаешь?
Вместо ответа я сфотографировал его, бредущего через ельник. Он засмеялся.
— Тут нечего делать, — бросил он, — Никто тебе не откроет!
— Почему тут никто не живет?
— А ты бы стал тут жить? — резонно спросил он. — Эти дома не трогают, они старые. Дома предков. Как бы… музей под открытым небом, ну, знаешь.
— Они же разрушаются, Вадим. Вы их тоже чините?
Вадим помотал головой.
— Им ничего не делается. Они хорошо укрыты от погоды… А вот церковь, — он мотнул головой себе за спину, — Ей прям плохо. Пойдем, покажу!
Мы двинулись через ельник к центру деревни. По дороге Вадим рассказывал мне о необитаемых срубах.
— Вот тут жил мельник. Сейчас уже нет мельницы, мы покупаем хлеб в Чупе… Смотри, на крыше палка от флюгера. Дед говорил, там раньше была маленькая мельница. А там, куда ты заглядывал, жили староверы. Они в церковь не ходили. Когда дед был маленьким, их все шугались…
— Он тут с рождения живет?
— Ага. Почти не уезжает.
— А это что за дом?
На границе старого поселения стояла кривая избушка, до самых наличников вросшая в землю. Она неуловимо отличалась от остальных — то ли вычурностью фронтона, сплошь покрытого какой-то темной вязью, то ли густо растущей на крыше травой. Я пошел к ней прямо через заросли крапивы. Темные прямоугольнички окон не были заложены ставнями и притягивали меня своей чернотой.
Вадим поотстал. Я обошел дом, оглядывая тонкую резьбу на стенах — какие-то оберегающие узоры, бесконечные сплетения деревянных листьев и трав, звёздчатые цветы, птичьи клювы и лапы. Подошел к двери — она была когда-то обтянута кожей, но теперь побурела и облупилась, немного ушла в жирную землю. Из-за рассохшегося косяка выглядывала черная внутренность избы. Я потянул носом. Пахло гнилью, мокрым деревом и травой.
— Осторожно! — крикнул мне Вадим. Я обернулся. Он стоял у дороги и по своей привычке махал мне рукой. — Там могут быть змеи!
Жалея, что не прихватил фонарик, я сделал несколько снимков стен, покрытых вязью, сфотографировал наличники, которые при ближайшем рассмотрении оказались будто бы сплетены из чертополоха, и пошел обратно, к Вадиму. Дверь я фотографировать не стал, хотя сначала поймал ее в видоискатель. В ней было что-то неприятное. Черная щель, казалось, открывает путь не в обычную заброшенную избу, а в саму ночь.
Мой спутник на дороге явно нервничал и, когда я подошел, облегчённо вздохнул.
— Ты сапоги надень в следующий раз, — посоветовал он, — Сюда никто не ходит, змей тут просто дофига. У других домов посветлее, им там неприятно… И люди там иногда бывают.
— Почему сюда не приходят? — поймал я его на слове.
Вадим нахмурился.
— Ну, это такие глупости… Но про такое долго помнят. Хочешь, расскажу? Тут жила одна женщина…
И он рассказал мне.
Полагаю, во всех забытых богом селениях есть такая байка — в ней неизменно фигурирует красивая женщина, завистливые соседки и разная языческая ерунда.
Настасья жила в этом доме долгие годы, еще тогда, когда Россия называлась империей. Она была хороша собой, умна, но очень уж замкнута. Муж Настасьи умер на войне, оставив ее с младшей сестренкой. Родителей ее никто не знал, а детей она родить не успела. Настасью жалели, не трогали, но опасались — в церковь она не ходила, зато умела лечить многие болезни, а по ночам ее часто видели на улице. В темные часы она шла куда-то в сторону леса, прикрыв голову платком, и вела с собой свою маленькую, немую от рождения сестру.
Однажды она пропала. Никто из сельчан не знал, где находится ее могила. Ее просто не стало — ушла, видать, по грибы, и не вернулась.
На следующую же годовщину ее пропажи деревню накрыл обложной ливень. В Чупе погода была хорошая — небо голубело, не имея в себе ни одного облачка, заливались птицы, солнце грело, как обезумевшее. Стоял конец июля. Деревня же утопала в потоках воды и грязи. Снесло черепицу с церковной кровли, размыло старое кладбище. Коровы выли в своих стойлах, будто предвещая конец света. Деревенские пошли к священнику, прадеду Вадима, и уговорили его отслужить молебен по Настасье. Похоже, верили, что ведьма их прокляла.
На следующий вечер страшный ливень прекратился.
Так вот каждый год и происходит — деревенские жители, потомки тех, кто жил много лет назад рядом с Настасьей, набиваются в старенькую церковь и молятся за упокой ее души. Если за нее помолиться, дождь, град и молнии минуют деревню. В годы, когда сюда приезжали ревностные комсомольцы со своими клубами, насильственным образованием и мракоборчеством, портился урожай, утопали в черной воде дома и болели жители. Однако в конце концов все возвращалось на круги своя. И только старенькая церковь, так нелюбимая Настасьей, все равно подвергалась медленному разрушению, как ее ни чинили.
Сейчас люди уже не могут сказать, кем была Настасья — покровительницей Черного поля или же ведьмой, мстящей людям за их способность забывать.
Поговаривают, что она умела обращаться в разных животных, и после смерти иногда еще приходила к людям, если хотела кого-то предупредить. Однажды к Анне, полуслепой старухе с дальнего конца деревни, пришла под вечер чужая белая собака. Опознать ее никто из деревенских не смог. До самой ночи она выла под окнами, а на другой день сын Анны, Макар, сорвался с крыши и разбился насмерть. А к деду Вадима, бывало, подходила на окраине поля чья-то белоснежная корова — смотрела сквозь заросли мятлика на старого священника, вздыхала и уходила. После этого кто-то из паствы обязательно заболевал…
Под этот странный рассказ мы с Вадимом пришли к церкви. Он предложил мне войти.
Внутри было сумрачно, холодно и пахло ладаном. С небогатого иконостаса строго глядели лики святых. На стенах висели угрюмые доски икон, потемневшие маслом, в углах коптили лампады. Я сделал пару фотографий. Вадим познакомил меня с дедом — сухим стариком, похожим на болотную корягу, который осмотрел меня с каким-то неприятным вниманием и устроил дотошный расспрос о моей жизни. Старик-коряга мне не понравился. Вместо прощания он сказал, насупясь:
— А в настасьину хату ты не ходи. Там делать нечего. Провалишься в подпол, доставай тебя потом…
— Он в окно видел, — объяснил смущенный Вадим, когда мы вышли из церкви, — Заботится.
— Понятное дело, — отозвался я, а про себя подумал, что я бы на месте местных тоже не помогал такому священнику с починкой церкви. Он, похоже, трудился на пару с внуком, и дело у них продвигалось медленно.
Той ночью мне приснилась Настасья. Каким-то особым чутьем я тут же понял, что это она.
В простом белом платье, испачканном травой и чем-то бурым, с маленькой белокурой девочкой на руках, она стояла в дверях своего дома и плакала. Она была красива какой-то нечеловеческой, волчьей красотой, и даже опухшие от слёз глаза не уродовали её. Настасья тянулась ко мне всем телом, ее губы бессвязно шевелились, будто в мольбе. Она так ничего и не сказала мне там, в этом сне, и я проснулся с ощущением глубокой горечи и бессилия...