Добыча
Питер Флеминг
В туманную ночь на маленькой английской станции двое случайных попутчиков вынуждены коротать время в пустом зале ожидания. Чтобы нарушить молчание, один из них начинает рассказывать историю, произошедшую в поместье его дяди. Он еще не знает, что, закончив свой рассказ, окажется в куда более опасном положении, чем мог представить.
В холодном зале ожидания маленькой железнодорожной станции на западе Англии сидели двое мужчин. Они провели здесь уже целый час и, судя по всему, застряли надолго. Снаружи густой туман затянул все вокруг. Их поезд задерживался на неопределенный срок.
Зал ожидания выглядел унылым и неуютным местом. Голая электрическая лампочка тускло и безразлично освещала помещение. На одной из стен висели напечатанные правила борьбы со свиной чумой, датированные 1924 годом. Лист был приколот почти точно по центру, но чуть криво — и это ужасно раздражало. От печки шел тяжелый, спертый жар, и без того сильный, но становившийся все невыносимее. Бледный, словно прокаженный, отсвет на черном, покрытом каплями окне говорил о том, что на платформе, там, в тумане, горит фонарь. Где-то снаружи с бесконечной неохотой капала вода, гулко ударяя по гофрированному железу крыши.
Мужчины сидели друг напротив друга у печки на жестких деревянных стульях. Их знакомство длилось ровно столько же, сколько и это томительное ожидание. Судя по тем редким репликам, которыми они перекинулись, обоим светило так и остаться чужаками.
Молодого человека беспокоило не столько отсутствие комфорта, сколько полное отсутствие общения со своим спутником. Его отношение к окружающим лишь недавно сменилось с субъективного на объективное. Как и у многих людей его круга и возраста, рутина дорогого образования, разбавляемая раз в три года привычными радостями богатства и знатности, притупила в нем живое любопытство. Первые двадцать с лишним лет своей жизни он воспринимал человечество скорее через призму книжных истин, нежели реальности. На людей, не занимавших определенного места в его собственной судьбе, он смотрел так, как олень в парке наблюдает за посетителями, идущими по аллее: мягко, с легкой долей упрека, но без всякого глубинного интереса. Теперь же, бурно реагируя на этот свой неосознанный провинциализм, он относился к человечеству как к музею, сознательно и с открытым ртом разглядывая каждый живой экспонат. Он с одинаковым рвением выискивал разрозненные доказательства человеческой сложности. В каждом чужом мире индивидуальности он видел себя случайным прохожим, идущим по касательной. Ему отчаянно хотелось стать знатоком человеческих душ.
Объект, сидевший перед ним, несомненно, привлекал внимание. Ниже среднего роста, незнакомец тем не менее обладал той особой худобой, которая визуально добавляет лишние дюймы. На нем было длинное черное пальто, сильно поношенное, а ботинки покрывала грязь. Лицо казалось бледным, хотя это была не болезненная бледность, а скорее смуглая, желтоватая кожа с серым оттенком. Острый нос, узкие, резко очерченные челюсти. Глубокие вертикальные морщины, спускавшиеся от высоких скул к губам, придавали его лицу постоянное выражение широкой улыбки, которой глубоко посаженные глаза медового цвета, казалось, вовсе не разделяли.
Но самым поразительным в его облике было несоответствие головного убора всему остальному. На затылке незнакомца сидел котелок с очень узкими полями. Слово «надет» или даже «сдвинут» не передавало того, как именно он держался. Котелок словно намертво прирос к черепу, удерживаемый чем-то столь же незыблемым, как древний обычай. И это тонкое, ищущее лицо яростно противостояло миру под черным ореолом полнейшего безразличия. Весь вид этого человека говорил скорее о чужеродности, чем об отстраненности.
То, как нелепо сидел на нем котелок, казалось немым вызовом, наподобие выкрутасов дрессированного животного. Словно он был частью чего-то более древнего, а образ «человека разумного в котелке» являлся лишь урезанной, кастрированной версией этого существа. Он сидел, ссутулив плечи и глубоко засунув руки в карманы пальто. Намек на неудобство в его позе, казалось, был вызван не тем, что стул жесткий, а самим фактом того, что это стул.
Молодой человек нашел его крайне неразговорчивым. Самые разные попытки завязать беседу, предпринятые с искренним дружелюбием на разных фронтах, потерпели крах. Сдержанная емкость ответов незнакомца била наотмашь сильнее, чем откровенная грубость. Он почти не смотрел на молодого человека, кроме тех случаев, когда был вынужден отвечать. А когда смотрел, его глаза наполнялись отрешенным весельем. Иногда он улыбался, но без всякого видимого повода.
Вспоминая этот час, проведенный вместе, молодой человек видел перед собой поле боя, усеянное трупами банальных фраз, словно брошенное оружие разбитой армии. Но решимость, любопытство и необходимость как-то убить время протестовали против признания поражения.
«Если он не хочет говорить, — подумал молодой человек, — тогда буду говорить я. Звук собственного голоса бесконечно лучше, чем полная тишина. Расскажу ему то, что со мной только что произошло. Это действительно потрясающая история. Я изложу ее как можно лучше, и буду крайне удивлен, если ее финал не потрясет этого человека и не заставит его хоть как-то раскрыться. Он ведет себя необъяснимо, но в рамках приличий, и мне безумно любопытно узнать, кто он такой».
Вслух он произнес живым, располагающим тоном:
— Кажется, вы упомянули, что приехали сюда на охоту?
Собеседник вскинул глаза медового цвета. В них блеснуло недоступное пониманию веселье. Не отвечая, он снова опустил взгляд, созерцая крошечные капли света, которые железная печь отбрасывала на полы его пальто. Затем он заговорил сиплым, хрипловатым голосом:
— Да, я приехал поохотиться.
— В таком случае, — подхватил молодой человек, — вы наверняка слышали об угодьях лорда Флира. Его псарни совсем недалеко отсюда.
— Знаю их, — отозвался незнакомец.
— Я как раз гостил там, — продолжил молодой человек. — Лорд Флир — мой дядя.
Собеседник поднял глаза, улыбнулся и кивнул с вежливым, но безразличным видом иностранца, который не понимает, что ему говорят. Молодой человек проглотил обиду и нетерпение.
— Не хотите ли, — продолжил он чуть более властным тоном, чем прежде, — послушать новую и довольно удивительную историю о моем дяде? Финал этой драмы разыгрался буквально пару дней назад. Рассказ совсем короткий.
В глубине какой-то скрытой от чужих глаз шутки эти светлые глаза высмеяли саму необходимость давать прямой ответ. Наконец незнакомец произнес:
— Что ж, давайте.
В его безучастном голосе можно было уловить напускную утонченность или нежелание выдавать свой интерес. Но глаза выдавали: где-то внутри интерес все-таки жил.
— Отлично, — сказал молодой человек.
Подвинув стул чуть ближе к печке, он начал:
— Как вы, возможно, знаете, мой дядя, лорд Флир, ведет уединенный, хотя и отнюдь не праздный образ жизни. Последние двести-триста лет течения современной мысли проходили в основном через руки людей, чьи стадные инстинкты постоянно пробуждались и почти всегда удовлетворялись. По меркам восемнадцатого века, когда англичане впервые начали тяготиться одиночеством, моего дядю сочли бы нелюдимым. В начале девятнадцатого века те, кто не был знаком с ним лично, назвали бы его романтиком. Сегодня его отношение к шуму и ярости современной жизни слишком пассивно, чтобы вызывать упреки в чудачестве; и все же, окажись он сейчас замешан в каком-либо происшествии, которое можно назвать катастрофическим или дискредитирующим, пресса тут же распяла бы его под ярлыком «титулованный отшельник».
Правда же заключается в том, что мой дядя открыл для себя эликсир или, если хотите, опиум самодостаточности. Человек крайне простых вкусов, не обремененный излишним воображением, он не видит причин нарушать границы привычек, которые годы превратили в незыблемый закон. Он живет в своем замке (который можно назвать скорее просторным, нежели уютным), управляет поместьем с небольшой выгодой для себя, много стреляет, часто ездит верхом и охотится при первой возможности. Соседей он видит разве что случайно, внушая им тем самым с благородным, но неосознанным высокомерием мысль, что он, должно быть, слегка не в себе. Если так, то он, по крайней мере, может заявить, что сам обустроил свою сумасшедший дом.
Мой дядя никогда не был женат. Будучи единственным сыном его единственного брата, я воспитывался в полной уверенности, что стану его наследником. Во время войны, однако, произошло непредвиденное событие.
В период этого общенационального кризиса мой дядя, который, разумеется, был уже слишком стар для военной службы, проявил полное отсутствие патриотизма, чем заслужил местную непопулярность. Проще говоря, он отказался признавать войну или, если и замечал ее, не подавал виду. Он продолжал вести свою кипучую, но (в сложившихся обстоятельствах) довольно бессмысленную жизнь. Хотя в конце концов ему пришлось набирать слуг для охоты из людей преклонного возраста и сомнительной выправки в моменты погони, он ухитрялся обеспечивать им хороших коней, и дважды в неделю в сезон сам загонял по две лошади, преследуя лисиц, которые, как вы наверняка знаете, обеспечивают лучшую охоту во всех угодьях Флира.
Когда местная знать пришла к нему с претензиями, заявив, что пора бы сделать что-то для своей страны, помимо истребления дичи самым ненадежным и дорогим способом из всех когда-либо придуманных, мой дядя проявил благоразумие. Теперь, по его словам, он понял, что держался слишком в стороне от борьбы, о развитии которой (поскольку он никогда не читал газет) знал лишь косвенно. На следующий день он написал в Лондон и выписал газету «Таймс» и бельгийскую беженку. Это меньшее, что он мог сделать, заявил он. И я думаю, он был прав.
Бельгийская беженка оказалась женщиной, к тому же немой. Были ли эти характеристики — одна или обе сразу — обязательным условием моего дяди, никто не знал. Как бы то ни было, она обосновалась в поместье Флир. Тяжелая, непривлекательная особа лет двадцати пяти, с лоснящимся лицом и редкими черными волосками на тыльной стороне кистей. Ее жизнь, казалось, скопирована с повадок крупных жвачных животных, за тем лишь исключением, что большая ее часть проходила в помещении. Она много ела с завидным аппетитом, спала и каждое воскресенье принимала ванну, отказываясь от этой оздоровительной процедуры лишь тогда, когда экономка, следившая за ее исполнением, уезжала в отпуск. Почти все время беженка проводила на диване, на лестничной площадке у своей спальни, держа на коленях открытую книгу Прескотта «Завоевание Мексики». Читала она либо исключительно медленно, либо не читала вовсе, так как, насколько мне известно, она не расставалась с первым томом на протяжении одиннадцати лет. Ее ум, я полагаю, относился к созерцательному типу.
Странным и, с моей точки зрения, прискорбным аспектом патриотического жеста моего дяди стала постепенно возраставшая привязанность, с которой он начал относиться к этому немилому существу. Хотя, что более вероятно, причина крылась в том, что он видел ее только за едой, когда ее черты лица были более оживлены, чем обычно. Его отношение к ней сменилось с отстраненного на учтивое, от учтивого — к отеческому. По окончании войны о ее возвращении в Бельгию не шло и речи, и в один прекрасный день я узнал, к своему огорчению, что дядя официально удочерил ее и переписывает завещание в ее пользу.
Время, однако, примирило меня с мыслью, что меня лишило наследства существо, которое в перерывах между приемами пищи едва ли можно было назвать разумным. Я продолжал наносить ежегодные визиты во Флир и скакать вместе с дядей за его крупными уэльскими гончими по унылым темно-серым холмам, в которых — поскольку право владения ими больше не было гарантировано мне — я начал подмечать суровую, пускай и неуловимую красоту.
Я приехал сюда три дня назад, намереваясь пробыть неделю. Я застал дядю — высокого, видного мужчину с бородой — в его обычном отменном здравии. Бельгийка, как всегда, производила впечатление существа, неуязвимого для болезней, эмоций или вообще чего бы то ни было, кроме божьего гнева. Она заметно прибавила в весе с тех пор, как поселилась у дяди, и теперь представляла собой весьма внушительную женскую фигуру, хотя пока еще не стала совсем уж неповоротливой.
Именно за ужином, в вечер моего приезда, я впервые заметил некоторую тревогу за резкими, лаконичными манерами дяди. Было очевидно, что его что-то гнетет. После ужина он попросил меня пройти в его кабинет. В том, как он озвучил это приглашение, я уловил первые признаки смущения, которое он когда-либо себе позволял.
Стены кабинета были увешаны картами и лисьими хвостами. Комната была завалена счетами, каталогами, старыми перчатками, окаменелостями, крысоловками, патронами и перьями, которые использовались для чистки его трубки — затхлое разнообразие хлама, которое каким-то образом ухитрялось создавать впечатление обжитости и преемственности, наподобие остатков добычи в логове зверя. Я никогда раньше не бывал в этом кабинете.
— Пол, — сказал дядя, как только я закрыл дверь, — я очень встревожен.
Я принял вид сочувствующего слушателя.
— Вчера, — продолжил дядя, — ко мне приходил один из моих арендаторов. Порядочный человек, он арендует участок земли за стеной парка, к северу от поместья. Он рассказал, что потерял двух овец при обстоятельствах, которые совершенно не может объяснить. По его мнению, их задрал какой-то дикий зверь.
Дядя замолчал. Серьезность его тона действительно пугала.
— Собаки? — предположил я с легким оттенком покровительственного сомнения, свойственного человеку, на чьей стороне статистика.
Дядя рассудительно покачал головой. — Этот человек часто видел овец, задранных собаками. Он говорит, что они всегда сильно пожеваны — искусаны за ноги, загнаны в угол, замучены до смерти; это никогда не бывает чистой работой. Те две овцы были убиты совсем иначе. Я ходил посмотреть на них сам. Горло у них было разорвано. Никаких укусов или следов трепания. Обе умерли на открытом месте, не в углу. Кто бы это ни сделал, это было животное более сильное и хитрое, чем собака.
— Наверное, кто-то сбежал из бродячего зверинца? — предположил я.
— В эти края они не заходят, — ответил дядя. — Здесь нет ярмарок.
Мы оба на мгновение замолчали. Было трудно выказать больше любопытства, чем сочувствия, пока я ждал дальнейших откровений, чтобы подкрепить претензии дяди на последнее чувство. Я не мог найти объяснения гибели этих двух овец, которое было бы достаточно диким, чтобы оправдать его явное потрясение.
Он заговорил снова, но с явной неохотой.
— Сегодня рано утром на ферме при поместье убили еще одну, — произнес он вполголоса. — Точно так же.
За неимением лучшего комментария я предложил прочесать близлежащие заросли. Там мог притаиться...
— Мы прочесали леса, — резко оборвал меня дядя.
— И ничего не нашли?
— Ничего... Кроме каких-то следов.
— Каких следов?
Дядя вдруг отвел взгляд.
— Это были человеческие следы, — медленно произнес он.
Снова воцарилось молчание. Казалось, этот разговор доставляет ему скорее боль, чем облегчение. Я решил, что ситуация только выиграет от откровенного выражения моего любопытства. Набравшись смелости, я прямо спросил его, какая причина заставляет его так расстраиваться? Три овцы, собственность его арендаторов, погибли необычной смертью, которая, хотя и была странной, вряд ли долго останется загадкой. Их истребитель, кем бы он ни был, неизбежно будет пойман, убит или прогнан в течение ближайших нескольких дней. Потеря еще одной-двух овец — вот и все, чего стоило опасаться в худшем случае.
Когда я закончил, дядя бросил на меня тревожный, почти виноватый взгляд. Я вдруг понял, что ему нужно сделать признание.
— Садись, — сказал он. — Я хочу кое-что тебе рассказать.
Вот что он мне поведал:
Четверть века назад моему дяде довелось нанимать новую экономку. Со смесью фатализма и лени, составляющей основу отношения холостяка к проблеме прислуги, он взял первую же соискательницу. Это была высокая, черноволосая, раскосая женщина с валлийской границы, лет тридцати. Дядя ничего не сказал о ее характере, но описал ее как обладающую «силой». Через несколько месяцев жизни во Флире дядя начал обращать на нее внимание, вместо того чтобы просто не замечать. А она, похоже, была совсем не против его внимания.
Однажды она пришла и сказала моему дяде, что беременна от него. Он воспринял это достаточно спокойно, пока не обнаружил, что она рассчитывает на брак или делает вид, что рассчитывает. Тогда он пришел в ярость, назвал ее шлюхой и велел убираться из дома, как только родится ребенок. Вместо того чтобы закатить истерику или продолжить сцену, она начала напевать себе под нос по-валлийски, косясь на него с определенным весельем. Это напугало его. Он запретил ей приближаться к нему, велел перенести ее вещи в неиспользуемое крыло замка и нанял другую экономку.
Родился ребенок, и к дяде пришли сказать, что женщина умирает; она постоянно звала его, говорили они. Столько же напуганный, сколько и огорченный, он пошел по длинным, незнакомым коридорам в ее комнату. Когда женщина увидела его, она заговорила скороговоркой, не сводя с него глаз, словно повторяла заученный урок. Затем она остановилась и попросила показать ей ребенка.
Это был мальчик. Акушерка, как заметил мой дядя, брала его с неохотой, граничащей с отвращением.
— Вот твой наследник, — произнесла умирающая резким, прерывающимся голосом. — Я сказала ему, что делать. Он будет мне хорошим сыном и ревностно отнесется к своему первородству.
И она пустилась, по словам дяди, в дикую, но убедительную галиматью о проклятии, воплощенном в ребенке, которое падет на любого, кто сделает своим наследником кого-либо, кроме этого бастарда. Под конец ее голос затих, и она откинулась навзничь уставившись в потолок.
Когда дядя повернулся, чтобы уйти, акушерка шепотом попросила его взглянуть на руки ребенка. Она осторожно разжала его пухлые сжатые кулачки и показала дяде: на каждой руке третий палец был длиннее второго...
Здесь я прервал рассказ. История обладала какой-то странной силой, возможно, из-за очевидного воздействия на рассказчика. Мой дядя боялся и ненавидел то, о чем говорил.
— Что это значило? — спросил я. — Третий палец длиннее второго?
— Мне потребовалось много времени, чтобы выяснить это, — ответил мой дядя. — Мои слуги, когда поняли, что я не знаю, не хотели мне говорить. Но в конце концов я узнал от доктора, который услышал это от старухи в деревне. Люди, родившиеся с третьим пальцем длиннее второго, становятся оборотнями. По крайней мере, — он предпринял поверхностную попытку изобразить веселое снисхождение, — так думает простой народ.
— И что это — что это должно значить? — я тоже поймал себя на том, что поспешно отбрасываю скептицизм. Мне становилось жутко верить во все это.
— Оборотень, — сказал мой дядя, балансируя на грани невероятного без всякого стеснения, — это человек, который временами, по всем намерениям и целям, становится волком. Трансформация — или предполагаемая трансформация — происходит ночью. Оборотень убивает людей и животных и, как предполагается, пьет их кровь. Его предпочтение отдается людям. На протяжении всего Средневековья, вплоть до семнадцатого века, происходили бесчисленные случаи (особенно во Франции), когда мужчин и женщин судили по закону за преступления, совершенные ими в обличье животных. В отличие от ведьм, их редко оправдывали, но, в отличие от ведьм, их, похоже, редко осуждали несправедливо. Я читал старые книги, — объяснил он. — Я написал человеку в Лондон, который интересуется подобными вещами, когда услышал, во что верят касательно этого ребенка.
— Что стало с ребенком? — спросил я.
— Жена одного из моих егерей взяла его к себе, — сказал дядя. — Она была практичной женщиной с Севера, которая, я думаю, мало считалась с местными суевериями. Мальчик жил с ними, пока ему не исполнилось десять лет. Потом он убежал. С тех пор я ничего о нем не слышал, — дядя посмотрел на меня почти виновато, — до вчерашнего дня.
Мы с минуту сидели в тишине, глядя на огонь. Мое воображение предало разум, полностью сдавшись этой истории. Во мне не нашлось сил, чтобы рассеять его страхи напускным здравомыслием. Мне самому стало немного страшно.
— Ты думаешь, это твой сын, оборотень, убивает овец? — спросил я наконец.
— Да. Ради бахвальства, или ради предупреждения, или, возможно, из злости за впустую потраченную ночь охоты.
— Впустую?
Дядя посмотрел на меня встревоженными глазами. — Овцы тут ни при чем, — тихо произнес он.
Впервые я осознал последствия проклятия валлийки. Охота началась. Добычей был наследник Флира. Я был рад, что меня лишили наследства.
— Я велел Жермене не выходить на улицу после наступления темноты, — сказал дядя, попав точно в струю моих мыслей.
Признаюсь, я провел не самую спокойную ночь. Рассказ дяди не вызвал во мне того отказа от недоверия, который считают необходимым условием хорошей драмы. Но у меня богатое воображение. Ни усталость, ни здравый смысл не могли окончательно изгнать из моего воображения образ этого чудовища, крадущегося в черной и серебристой тишине за моим окном. Я поймал себя на том, что прислушиваюсь, не послышатся ли мягкие шаги по покрытым инеем буковым листьям...
Было ли то во сне, что я услышал однажды звук воя, я не знаю. Но на следующее утро, одеваясь, я увидел человека, быстро идущего по аллее. Он выглядел как пастух. У его ног, заметно робея, трусила собака. За завтраком дядя рассказал мне, что была убита еще одна овца, прямо под носом у сторожей. Его голос слегка дрожал. На его лице странно читалась забота, когда он смотрел на Жермену. Она ела овсянку так, будто соревновалась с кем-то.
После завтрака мы решили разработать план. Не стану утомлять вас подробностями его начала и провала. Весь день мы прочесывали леса силами тридцати человек, верхом и пешком. Около места убийства собаки взяли след и прошли по нему более двух миль, но у железной дороги потеряли его. Земля там была слишком твердой, чтобы на ней сохранились следы, и люди решили, что за этим запахом могла идти разве что лиса или хорек — настолько уверенно собаки держали след.
Физические нагрузки и занятость пошли на пользу нашим нервам. Но к концу дня дядя занервничал; сумерки быстро сгущались под тяжелым от туч небом, а мы находились на некотором расстоянии от Флира. Он отдал последние распоряжения загнать овец на ночь в загоны, и мы повернули коней к дому.
Мы приближались к замку по редко используемой задней аллее — сырому, мрачному проезду, окруженному елями и лавровыми кустами. Под копытами наших коней глухо похрустывали камни, скрытые под толстым слоем мха. Каждое облачко пара, вырывавшееся из их ноздрей, неподвижно повисало в воздухе, словно застывая вместе со всем окружающим пространством.
Мы находились, пожалуй, ярдах в трехстах от высоких ворот, ведущих к конюшням, когда обе лошади остановились как вкопанные, одновременно. Их головы были повернуты к деревьям справа от нас, за которыми, как я знал, главная аллея сходилась с нашей.
Мой дядя издал короткий, нечленораздельный крик, в котором сквозило оцепенение предчувствия перед увиденным. В тот же миг по другую сторону деревьев что-то завыло. В этом жутком звуке слышалось наслаждение и своего рода смех. Он то нарастал, то спадал, наполняя ночь утробным наслаждением. Затем вой перешел в хриплое, почти заискивающее поскуливание.
Вой оборвался, и тишина обрушилась на нас; его грязное эхо все еще отдавалось в наших головах. Затем по заледеневшей аллее легко пробежали чьи-то ноги… две ноги.
Мой дядя соскочил с лошади и бросился сквозь деревья. Я последовал за ним. Мы спустились по склону и выбежали на открытое пространство. Единственная фигура в поле зрения была неподвижна.
Жермена лежала, согнувшись пополам, на аллее — сплошное черное пятно на фоне меняющихся красок сумерек. Мы побежали вперед...
Для меня она всегда была скорее загадкой, чем живым человеком. Я не мог не подумать о том, что она умерла так же, как и жила, в традициях домашнего скота. Горло у нее было разорвано.
***
Молодой человек откинулся на спинку стула, испытывая легкое головокружение от собственного рассказа и жара печи. Неудобная реальность зала ожидания, забытая на время повествования, снова сомкнулась вокруг него. Он вздохнул и слегка виновато улыбнулся незнакомцу.
— Это дикая и невероятная история, — сказал он. — Я не жду, что вы поверите в нее целиком. Для меня, пожалуй, реальность ее последствий затмила почти нелепое отсутствие правдоподобия. Видите ли, со смертью бельгийки я стал наследником Флира.
Незнакомец улыбнулся: медленной, но уже не отрешенной улыбкой. Его медовые глаза ярко блестели. Под длинным черным пальто его тело, казалось, потянулось в чувственном предвкушении. Он бесшумно поднялся на ноги.
Молодой человек почувствовал, как острый, холодный страх вонзился в его внутренности. За этими сияющими глазами таилось нечто, угрожавшее ему с пугающей близости, словно клинок у самого сердца. Он вспотел. Он не смел пошевелиться.
Улыбка незнакомца превратилась в хищный оскал. Его глаза пылали жестким и целенаправленным восторгом. Из уголка рта свисала нить слюны.
Очень медленно он поднял руку, обхватил пальцами поля котелка и снял его. Молодой человек увидел: третий палец был длиннее второго.















